Category: наука

Category was added automatically. Read all entries about "наука".

eyes straight

Восстание машин

Два года назад наш журнал остановился на этом посте, дальше которого мы так и не посмели зайти. И вот сегодня мы нарушаем многозначительное молчание, чтобы запостить докьюментари по мотивам тех самых «Пастбищ земных наслаждений».

Да, это новый и неожиданный для нас формат. Возможно, когда-нибудь мы станем его адептами.

Концептуальная ошибка «Матрицы», искусственный разум против человека, машины и их одержимость людскими эмоциями, имплицитный Делёз, легко узнаваемый Жижек, очевидный Лакан и даже еле уловимый Эко – всё это здесь, на примере пары десятков картин, которые мы изрезали вдоль и поперёк.

eyes straight

Пред-вос-хищение основания (загадок пост)

Сначала загадка. Место действия – один из научно-исследовательских центров робот-инженеринга. Главный конструктор антропоморфных роботов представляет свой пилотный образец. Это модель человеческих ног. От пояса до ступней. Пояс подхватывается поддерживающими механизмами, прикрепленными к потолку. Конструкция позволяет роботу ходить таким же образом, как ходит человек (все точности механизма не суть как важны). Первая демонстрация робота увенчивается успехом, поскольку разницы между ним и живым прототипом практически нет. Но чтобы усугубить радость, ученые решаются устроить аттракцион. Они ставят ширму (от потолка и до уровня колен). Одевают ноги робота в брюки и ботинки, и заставляют его пройти от одного выхода до другого (метров четыре-пять). Но там же дежурит и сам прототип – помощник – он иногда выходит вместо робота. После каждого выхода помощник и робот меняют одежду и обувь, чтобы зрители не могли основываться на косвенных данных. Зрители стоят за стеклом, поэтому не могут слышать никаких звуков. Никто, включая конструктора, не может определить робот ли проходил или человек, настолько идентичной кажется их походка. Казалось, полная победа. Но однажды среди зрителей попадается человек, который с первого просмотра заявляет, что он видел робота. Он оказывается прав, и его правоту все рассматривают как везение. Второй раз он опять говорит, что видел робота и снова угадывает. То же происходит и в третий раз, только вместо робота он правильно указывает на человека. Ученые и публика недоумевают: этот человек не перестает угадывать и на десятый раз, он словно видит через ширму. Вопрос: как это у него получается?

Это одна из загадок, решить которую можно только идя путем последовательных размышлений и  вопросов самому себе на каждом этапе. Вернее, в этот разряд она попадает только когда уже известен правильный ответ; в этом и заключается парадоксальность мышления: цепочка нужных размышлений строится ретроспективно, когда в ней уже нет необходимости, а правильные ответы, если они возникают, то возникают независимо от рассуждений, в виде микроозарений. Мышление обгоняет самого себя в решении и отстает от себя самого в описании. На этом и строится наш тезис о том, что интеллектуальный субъект не совпадает с субъектом мышления.

Суть парадокса заключается в предвосхищении – если я нахожу ответ, то всегда он дается мне раньше, чем понимание того, как я к нему пришёл или как надо было идти. Точно таким же предвосхищением обладает и речь, вот почему если внимательно следить за тем, как ты говоришь, то с необходимостью придёшь к выводу, что говорил это всё не ты:  языковой субъект не совпадает с субъектом говорящим. Если язык по природе обманщик, то мышление по природе – вор – оно скрадывает от меня мои мысли, вот почему при нахождении правильного ответа легкость разрешения мучений отягощается чувством, что ответ пришёл извне. История наполнена репликами писателей, художников и ученых, утверждающих, что они «как бы» исполняли чужую волю – настолько сильно это интеллектуальное отчуждение.

Бояться своих мыслей и ставить их в позицию воруемого – яркая прерогатива шизофреников, но они, скорее, более чувствительны к тому «как всё это есть на самом деле», нежели изобретательны по поводу того, чего на самом деле нет. Всякая шизофрения считается обобщением и вообще есть расширительное понятие, объединяющее невротические состояния и мании. Так вот, наш случай с мышлением-вором имеет место ещё в раннем детстве, во время всей стадии эгоцентрической речи, когда ребёнок обнаруживает, что взрослые способны предупреждать его мысли и желания, договаривать за него фразы, антиципировать реакции и, в конце концов, у ребёнка начинает возникать впечатление, что взрослый ворует его мысли, как говорит Пиаже. Однако Пиаже сам был ребенком давно и не помнит ещё одной особенности такого воровства: взрослый опережает ребёнка в его мысли и подставляет ему нужный ответ – так впервые для субъекта искусственно моделируется ситуация искомого предвосхищения мышления.

Наверняка у кого-то был опыт общения с теми, кого принято называть умниками, но не этих рекордсменов по усидчивости или объему знаний, а чемпионов по быстроте мышления: все эти математики, суперкалькуляторы и прочие вселенские звездочеты демонстрируют волшебную способность в оперировании с числами, однако также всем им свойственно то, что никто не может ответить на то самое «как» их мышления; и если в словах человека, способного посчитать в уме, на какой день недели придётся 24 декабря 2112 года, хотят видеть неспособность или нежелание раскрыться («Я не знаю, само приходит на ум»), то мы, наоборот, воспримем слова «само приходит на ум» как самое ценное, что они могут нам поведать. Собственно, этот предъявляемый к ним вопрос аналогичен предъявляемому всем нам вопросу: «а как вы говорите, когда ещё секунду назад не знаете о том, что скажете, причём никогда не ошибаясь».

Как говорит Соссюр, основу речи составляет членение (articulé), разбивание неопределенного и льющегося потока мозговой деятельности единицами, которые могут этот поток собой сублимировать, то есть, слов и символов, на которых, чтобы мыслить, только и можно центрироваться. Лакан продолжает за него, что такое центрирование выливается в то, что сам субъект оказывается децентрированным; это сквозной мотив всего постструктурализма.  Причем усвоение новых объемных блоков информации проходит такое же разбиение – наверное, самая восхитительная способность, позволяющая на утро прочитать стихотворение, которое учил вечером или наиграть мелодию, которая никак не удавалась накануне. Мы считаем, то самое articulé присутствует и в случае со звездочетами, но не у каждого оно может разбивать более мощные комплексы чисел. У некоторых этот процесс, сравнимый с индексирующими роботами поисковиков, начинается в числовом, а не в словесном, так что суперкалькуляторы это профессиональные числовые ораторы.

Всё это выводит нас к другому тезису о том, что остроумнее (в нужном смысле этого слова) оказывается всегда тот, кто умеет лучше предвосхищать (или в ком предвосхищение лучше "работает"). Кстати, это предвосхищение в принципе описывается понятием непредсказуемости в информационной системе. И именно то, что я не могу знать ответы и решения того, кто мне их даёт, и выявляет эту непредсказуемость. Мы уже упоминали о сумасшедших. А как раз сумасшедшие лучше всего являются примером системной непредсказуемости (этим они отличаются от дураков. Дурак предсказуем и действует всегда наоборот: плачет на свадьбе и хохочет на похоронах, но вот действия сумасшедшего превосходят любые сценарии, тем-то они и опасны). Сюда же по-видимому надо отнести и риторическое сравнение между ними и гениями; общее для них то, их система непредсказуемее, а расщеплённость между их Я и внутренним даймоном радикальнее.

Сама по себе способность быть стратегом ничего не значит, если всё строится вокруг стереотипной модели действий. Побеждает тот, кто перескакивает тропы логики. Хороший пример: «Украденное письмо» Э. По, тщательнейшим образом разбираемое Лаканом в его непереведенных на русский Ecrits или во второй книге Семинаров. По сюжету, сыщику, прообразу Холмса и прочих выдающихся феноменологов, Дюпену, необходимо найти компрометирующее письмо, которое было украдено и сокрыто министром. Последний не может вынести письмо из дворца, поскольку оно может в любой момент понадобиться, поэтому он слегка изминает конверт, адресует его самомму себе, имитируя женский почерк, ставя на него свою (sic) печать и кладет на самое видное место своего стола. Полиция делает всё, чтобы отыскать письмо, но как это и полагается полиции, безуспешно. Однако Дюпен знает, что нельзя скрыть что-либо в эвклидовом пространстве, ибо если до туда добрался тот, кто прячет, то это можно сделать и любому другому. Спрятать что-либо можно только в поле истины. И Дюпен в нужный момент предвосхищает любую стереотипную модель. «Королева полагала, что письмо в безопасности, потому что оно лежало у всех на глазах. Министр тоже оставляет его на виду, уверенный, что именно это делает его незаметным. И выигрывает он не потому, что он стратег, а потому что он поэт, - пока не является Дюпен, который ещё в большей степени поэт, чем он» (Лакан «Семинары. кн. 2»).

Впрочем, Дюпен и в тексте рассказа не скрывает секрета, как можно быть умнее противника, ибо «умнее» означает не степень качества, а меру творчества. «Мне знаком мальчуган, - говорит он, - чья способность верно угадывать в игре «чет-нечет» снискала ему всеобщее восхищение. Это очень простая игра: один из играющих зажимает в кулаке несколько камешков и спрашивает у другого, четное ли их количество он держит или нечетное. Если второй играющий угадает правильно, то он выигрывает камешек, если же неправильно, то проигрывает. Мальчик, о котором я упомянул, обыграл всех своих школьных товарищей. Разумеется, он строил свои догадки на каких-то принципах, и эти последние заключались лишь в том, что он внимательно следил за своим противником и правильно оценивал степень его хитрости. Например, его заведомо глупый противник поднимает кулак и спрашивает: «Чет или нечет?» Наш школьник отвечает «нечет» и проигрывает. Однако в следующей попытке он выигрывает, потому что говорит себе: «Это дурак взял в прошлый раз четное количество камешков и, конечно думает, что отлично схитрит, если теперь возьмет нечетное количество. Поэтому опять скажу – нечет!» Он говорит «нечет!» и выигрывает. С противником чуть поумнее он рассуждал бы так: «Этот мальчик заметил, что я сейчас сказал «нечет», и теперь он сначала захочет изменить четное количество камешков на нечетное, но тут же спохватится, что это слишком просто, и оставит их количество прежним. Поэтому я скажу – «чет!». Он говорит «чет» и выигрывает. Вот ход логических рассуждений маленького мальчика, которого его товарищи окрести счастливчиком. Но, в сущности говоря, что это такое?

- Всего только, - ответил я, - уменье полностью отождествлять свой интеллект с интеллектом противника».

Герой истории всего лишь предвосхищает логический ход противника тем, что ставит себя на его место. Некая зеркальность. Как в лакановской притче о заключенных. Суть её в следующем. Из трёх заключенных одного позволено освободить, но поскольку помилования заслуживают все трое, то им назначают испытание. Каждому показывают два черных диска и три белых, после чего укрепляют на спине каждого по одному диску. Им нужно догадаться, диск какого цвета у них на спине; после чего направиться к выходу и сказать правильный ответ, заслужив помилование (или, в случае неправильного ответа, казни). О зеркале речи не идёт, а общаться друг с другом не в интересах заключенных, поскольку противнику нельзя знать больше, чем знаешь сам. Итак, каждый видит лишь спины двух других. Допустим, всем трём (тайно) помещают на спину по белому диску. Как нужно им рассуждать?

Если бы вы увидели на спинах других по черному диску, загадка не представляла бы сложности, вы могли бы тут же направиться к выходу, зная, что черных дисков всего два. Но беда в том, что каждый видит по два белых диска и это знание увеличивает неопределенность. Вместе с этим, как ни странно, чтобы решить задачу, на знание ориентироваться не надо.

Видя два белых диска, вы должны сказать себе,  что один из двух ваших противников видит либо два белых диска, либо один черный и один белый. Допустим, у вас на спине черный диск, тогда противник должен видеть один белый и один черный диск и думать, а не черный ли диск у него. Но если это так, то третий человек должен метнуться к выходу, увидев два черных диска, но такого не происходит, следовательно, в раскладке нет двух черных дисков. А если это так, любой из двух противников может рассуждать так: если мой диск черный, то обладатель белого уже направился бы к выходу, но поскольку он с места не трогается, выходит, что диск у меня белый и к выходу иду я.

Именно неподвижность двух других должна подсказать вам, что все в равных условиях, то есть видят одно и то же, следовательно, у меня диск белый. Это же справедливо и для той раскладки, когда участвуют два белых и один черный диск, только здесь нужно делать на один ход размышлений меньше.

Не будем забывать, что предвосхищение – это не способность субъекта, а свойство его мышления, совершаемое как бы в обход этого субъекта, поскольку он не управляет этим процессом, а лишь обнаруживает те или иные смыслоформы, называемые им «идеями». Покуда мышление движется в горизонте языка и смысла, то оно идёт по заранее проторенным путям и вынуждено опираться на понятия, которые в силу исторического фактора, приняли на себя самые разные и противоречивые атрибуции.

В эту ловушку успели попасть не самые темные умы истории мысли. Хотя бы Дарвин и его survives the fittest, что неправильно переводят на русский язык как «выживает сильнейший». Во-первых, не сильнейший, а приспособленнейший. Во-вторых, fittest – это классическое смысловое предвосхищение результатов survive. Иными словами, всё, что выживает – то fittest, но в то же время в структуре самого fittest имеется связь с survive: поэтому-то оно и лучше приспособлено, что выживает. Налицо два смысловых синонима и ошибкой было их ставить в одно высказывание. Это всё равно что сказать, что вода – мокрейшее. Свойство быть мокрым имеется только поскольку имеется вода, которой оно атрибуируется. В предложении «вода – мокрейшее», «мокрейшее» выступает предвосхищением, поскольку оно имеется в языке до того как высказывание было сделано. Сюда же относится и кэрролловское: это часы идут за временем или время идёт за часами? Время – это то, что обнаруживается часами как их работа по обнаружению их же работы. Оба понятия становятся возможными лишь на стыке двух смысловых поверхностей, когда путь логики (законов мышления) переходит с одной стороны листа Мёбиуса на другую (см. также Поверхность и смысл).

Области и дисциплины, где такое предвосхищение наиболее опасно, это, конечно, естественные науки. Не даром Павлов сильно ругал или даже штрафовал работников своей лаборатории, которые говорили, что «собака хочет есть». И его можно понять: собака не может ничего «хотеть», это физиологический субъект действия своих же потребностей, но дело было скорее не в этом тезисе, а в наделении реакции собаки неправомерным человеческим смыслом. Веками в размышлениях о естественном отборе фигурировали, да и сейчас фигурируют не меньше, фразы типа: «сильные ноги достигают», «перья способствуют», «желудок позволяет». Почему приспособленность не нуждается в априорных критериях и всегда уже только описывается, как справедливо замечает Бибихин в своём курсе лекций "Гиле". Не потому, что есть флейта, научаются играть, а когда надо играть, как-то достают, добывают, делают флейту. Не потому, что есть зубы, надо грызть и иметь такой-то желудок, а потому что надо грызть, вырастают такие-то зубы, иначе все заключения примут вид заключений известного врача, который объяснял свойство снотворного его усыпляющим действием – классическая игра смысловых плеоназмов.

Теперь вернёмся к нашей загадке, настало время сказать правильный ответ. Хотя как таковая загадка к теме текста не относится, она служит лишь проверкой для тех, кто хочет почувствовать действие предвосхищения (если, конечно, у вас есть ответ). Все предположения, основанные на том, что наш угадыватель находится с сговоре с учеными, не выдерживают никакой критики, в этом нет тогда ничего загадочного. Куда более разумным кажется предположение о том, что он видит то, чего не видят все остальные. Однако и здесь мы не можем ручаться за то, что десятки, если не сотни других не самых бездарных людей, могли что-то просмотреть; скорее, речь идёт о том, что он по-другому интерпретирует то, что видят все. Экперимент продолжается и на четвертый день, где нашего героя слёзно умоляют раскрыть секрет, потому что маленький необъяснимый феномен не даёт никому покоя. Наконец, он раскрывается. Начинает угадыватель с того, что воздает хвалу изобретателю, заявляя, что тот сотворил безупречную машину, где объективно нет никаких технических изъянов. Всё дело в простой логике. Он берёт стул, приносит его на середину комнаты, ставит на него свою ногу и развязывает шнурки на своих ботинках. «Единственная, - говорит он, - разница между роботом и человеком заключалась в том, что прототип надевал свои ботинки сам, в то время как робот был лишён этой возможности. Ему надевает ботинки и брюки кто-то. Посмотрите, - тут он берет в руки свои шнурки и начинает медленно из завязывать, - мы всегда начинаем с большой петельки, которую делаем правой рукой. Когда я сомкну две петельки, большая окажется теперь слева, с внутренней стороны стопы, там где большой палец. Посмотрите все на свои ботинки, у всех у вас большая петелька находится с внутренней стороны обеих стоп. В то же время, роботу шнурки завязвает кто-то, поэтому большая петелька на его ботинках оказывается с внешней стороны ступни, со стороны мизинца. Самостоятельность - вот  единственное их различие».

И вновь торжествует Кэрролл, когда говорит, что задача состоит не столько в том, чтобы увидеть то, что ещё никто не видел – скорее, в том, чтобы думать то, что ещё никто не думал о том, что видят все.



eyes straight

Топика (одно детское размышление)

Теперь-то я вижу, что мир как-то организуется и живёт сам собою, но раньше – думалось мне – он требовал моего участия и мыслительного, почти телепатического, вмешательства. И до разрешения космологического спора чистого разума с самим собой, ничто не имело право погружать юный ум в противоречия и строить ему каверзные парадоксы. Впрочем, любая детская логика склонна уличать физические явления в непоследовательности, требовать от них немедленных объяснений, пока они не будут обоснованы более-менее рационально. Но тогда очень хотелось верить, что нет на свете такого затруднения, через которое человеческая мысль не проложила бы дорогу. Как бы там ни было, два вопроса интересовали меня особо: верит ли бог в бога и занимает ли место место? Мы сосредоточимся на втором.   

 Мой ход рассуждений был прост: все вещи занимают место. При перемещении вещей сдвигаются только вещи, а само место остается неподвижным. Каждый раз вещи занимают новое место, но это перемещение никак не влияет на сами вещи. Таким образом, помимо существующих вещей, есть также место, которое не есть вещь, но которое занято каждой вещью. Поскольку есть «просто» место, то оно находится где-то. Отсюда вытекает вопрос: находится ли место в месте (т.е. занимает ли место место) и если да, то как и какое. Вот вся цепочка (естественно, сейчас переложенная на нужный язык), которая надолго заняла юный ум и снова и снова прогонялась взад и вперед. То, на чём она неизбежно заканчивалась, была следующая мысль. Однажды я заподозрил подвох в том, что не удается доказать то, что вещь занимает место, не помогли даже привлеченные к рассуждению понятия пустоты и движения, через которые доказывалось существование места. Каждый раз ум мыслил либо вещь, либо место, но не мог помыслить занятие телом места, поскольку тут было уже только тело, без места. Преодолеть затруднение не было возможным, после чего проблема потеряла свою значимость, а после лишь появлялись дополнительные противоречия, которые ещё больше заставляли оставить тему в покое.

 Естественно, при разработке проблемы ум начал вести градации и уходить то в неделимые частицы (насколько я тогда их мог себе помыслить), то в космические объекты и их вселенские величины. Например, Земля вращается (движется) вокруг своей оси. Земля движется вокруг Солнца со скоростью около 30 км\с. Солнце и вся солнечная система вращается вокруг галактики Млечного Пути со скоростью 220 км\с . Млечный путь с Солнцем и Землей вращается со скоростью 20 км\с вокруг созвездий Геркулеса и Лиры. Можно построить и дополнительные точки отсчета. Поскольку скорости вращения достаточно большие, можно сказать, что тело размером с человека каждую секунду оказывается за сотни (если не тысячи – мы не претендуем на точность) километров от того места, где было секунду назад. Под местом тут, конечно, подразумевается пространство, но этот термин не так удачен, поскольку обозначает в принципе некую общность (всех мест), а не что-то отдельное. Иными словами, существует «просто» некое место Вселенной, в которое, увлекаемые движением, попадают тела, в том числе, и мы сами, причем само движение незаметно и едва ли регистрируется органами чувств.  А если строго закрепить (гипотетически, конечно) какую-то вещь за каким-то местом, то в это же мгновение она метнётся куда-то вбок; вернее, это мы метнемся, но будет казаться наоборот.

 Конечно, нельзя закрепить тело за каким-то местом; в том-то и заключается проблема, что место не затрагиваемо ничем. Очень кстати для этого хода мысли подойдёт хайдеггеровское понятие сущего. Сущее – некое «то», вещественность, протяженность, материальность, видимость, словом, всё то, что принимает в расчёты классическая физика. Немного перефразировав исходное положение (кстати, блестяще сформулированное), можно сказать, что всякое сущее постольку и до той степени, в которое оно сущее, занимает место. Здесь спрашиваемое раскрывается в 4-ой книге «Физики» Аристотеля. 

 Он проделывает сходные рассуждения: «место представляет собой нечто наряду с телами и что всякое чувственно-воспринимаемое тело находится в каком-либо месте. Сила места будет поистине удивительной и первой из всех прочих сил, ибо то, без чего не существует ничего другого, а оно без другого не существует, необходимо должно быть первым: ведь место не исчезает, когда находящиеся в нем вещи гибнут».

 Далее Аристотель указывает: «оно имеет три измерения: длину, ширину и глубину (т.е. те самые измерения), которыми определяется всякое тело». Это вполне удовлетворяет современному понятию о трёхмерном пространстве. Однако здесь немногие видят ускользающее противоречие. Трёхмерность пространства вытекает якобы из того, что любое тело имеет три измерения, причем каждое измерение (глубины, ширины и высоты) не зависит от двух других. Однако: любое измерение будет касаться сущего, т.е. тела или вещи, а не места, ведь мерили-то мы материю. Таким образом, готовые констатировать трёхмерность всего сущего, мы перенесли свойство быть трёхмерным на пространство, что ошибочно. Вернее, незаконно с точки зрения логики, ведь это не получает никакого доказательства. Иметь три измерения – свойство тела. Но также к телу принадлежат другие свойства или атрибуты, вроде цвета: быть зеленым. Мы же не переносим свойство быть зеленым на место. Также незаконны и манипуляции с понятием места (пространства) в разборе изменений свойств самого пространства-времени у некоторых космических объектов (напр. черных дыр): любое физическое явление или процесс здесь будет относиться к сущему, но никак ни к самому пространству, по крайней мере то, которое удалось опознать на опыте (о применении которого, кстати, физика не устает хвастать на каждом углу). 

 Далее Аристотель сам говорит, что место «не есть что-либо присущее предмету», т.е. оно никак не может быть трёхмерным, если идти к этому по пути от вещи. Впрочем, Аристотель и место понимает по-своему: «место <...> имеет видимость материи и формы. Когда воздух [в чаше] становится водой, место исчезает, так как возникшее тело оказывается не в том же самом месте». Иными словами по Аристотелю тело (занимающее место) уже не есть место: всё присущее месту было делегировано телу.

 Далее: «первая неподвижная граница объемлющего тела – это и есть место. Поэтому место и кажется какой-то поверхностью, как бы сосудом и объемлющим телом». То есть, само тело как тотальная вещественность выступает занимателем места так же как шар, погруженный в воду, является вытеснителем воды: когда шар, то уже не вода; когда тело, то уже не место. Но тогда мы уже не можем говорить о том, что тело занимает место, ведь шар не занимает воду, а своими внешними границами выталкивает её. К этому относятся и следующие слова: «кроме того, место существует вместе с предметом, так как границы существуют вместе с тем, что они ограничивают». В итоге получаем, что если граница тела и есть место, то тело без границ не будет иметь своего места или будет находиться вне места. Границы тела как бы узаконивают его, вещь есть вещь лишь в той степени, в какой у неё есть поверхность, без поверхности нет и ограничивающего места. Неудивителен поэтому следующий аристотелевский вывод: «И одни части занимают место сами по себе; например, всякое тело, способное к перемещению или к увеличению само по себе, находится где-нибудь, небесный же свод, как было сказано, в целом не находится нигде и в никаком месте, раз никакое тело его не объемлет». «И место находится где-то, но только не в месте, а как граница в ограничивающем теле, так как в месте находится не все существующее, а только способное к движению тело». 

Сущее постигаемо чувственно, а место, стало быть, умопостигаемая сущность. Но как доказываемо её существование? Аристотель дает бытие месту, отправляясь от тела и его границ, но тогда, как мы уже сказали, неверно, что тело занимает место.

 Можно подойти к доказательству существования места через пустоту и движение. Но прежде чем её осуществить, введем новый термин. Поскольку любая вещь по своей вещественности делима, то эта делимость есть наличие пустоты между отдельными элементами. Идя вглубь элементов, мы вынуждено приходим к элементам, которые неделимы, иначе всё есть пустота и не есть тело.

 Тут сделаем небольшое отступление в сторону физики. Как можно заключить из опытов с субатомными частицами, неделимого сущего нет. Всё дело лишь в мощности технологий, позволяющих добиться всё более экстремальных условий и всё более мелких частиц. Например, обычный кислород после 40 тыс. атмосфер становится небесно-голубым твёрдым кислородом; после 100 тыс. атмосфер – красным кислородом; после 1 млн. атмосфер становится металлическим кислородом, а дальше – сверхпроводником. Можем к давлению прибавить и температуру в десятки тысяч градусов, при которой вещество превращается в тяжёлую плазму и полностью теряет свою структуру. По мере дальнейшего нагревания не остается ни атомов, ни ионов, получается сплошная ядерная материя. В принципе вещество можно нагревать до бесконечности. После прохождения порога в 2 трлн. градусов, оно превращается в кварк-глюонную плазму. Если нагревать и её, будут появляться всё новые и новые частицы. При температуре в квадрильоны (1015) градусов частицы начнут терять массу, а по предположениям, после 1032 градусов что-то начнёт происходить и с самим пространством. Иными словами, двигаясь от сущего, мы приходим уже к не-сущему – пространству.

 Безусловно, материя как таковая лишь на атомном и субатомном уровне есть индивидуальная вещественность, то есть та, которая отделена пустотой от другой сущности. Идя в гипотетическую бесконечность деления, физики предположили существование или даже редуцирование любых материальностей к волнам и колебаниям, что дало начало неподтвержденной теории струн. В ней прослеживается тенденция сгладить выделенную нами трещину между сущим и пространством, т.е. сказать, что существуют некие струны, которые, обладая невидимым даже в эксперименте размером, и являются виновниками всех видимых процессов. Правда, такая их уменьшенность даже не оставляет четкости в вопросе: а являются ли и они сущим? Если да, то они не пространство и так далее… наше рассуждение придет к началу; но если струны сольются с пространством, то в итоге некорректно будет говорить о материи и пространстве (если они одно и то же). К тому же ряду относится и гипотеза о том, что, уходя к струнам, пространство перестаёт быть трёхмерным и описывается уравнениями для одномерного пространства, но и здесь мерность с материи переносится на не-материю. Закончим наше отступление тем, что всё же, будем различать пространство и материю.

 Для удобства вообразим себе тело с тотальной вещественностью, т.е. то, в котором нет пустоты, назовём его «телом нулевой степени». В свою очередь, пустота будет характеризоваться как место, в котором «нет никакого тела», то есть, «нулевая степень места». Когда тело нулевой степени занимает место нулевой степени, из этого места уходит пустота, но не место, ведь оно страдает – оно «занимается» телом. Впрочем, страдание это эфемерно; вещи слишком легко занимают новое место.

 Как уже было сказано, любое тело размером с яблоко, находящееся на нашей планете, каждую секунду оказывается за тысячи километров от того места, с которого мы начали отсчет. Это называется движением. Движение присуще только телам, а о движении места мы ничего знать не можем. Любая построенная система координат, если только она не условность, тоже принадлежит к некому сущему (напр. центр Млечного Пути) и сама занимает каждый раз новое место. Однако движение (занимание места) не регистрируется органами чувств и не влияет на материю вещи. А существует ли само движение? Мы всегда говорили, что в движении движущееся тело каждый раз занимает новое место по сравнению с каким-нибудь другим телом (точкой отсчета). Представим теперь, что у нас есть исключительно пространство (место нулевой степени, т.е пустота) и одно тело нулевой степени. Для удобства можно представить себе белый экран (как бы пустота) и любое сущее. Чтобы избежать проблем с пустотой внутри сущего, то для удобства представим, будто оно неделимо. Поскольку гравитация есть взаимодействие между телами, то здесь она присутствовать не будет, поскольку мы имеем одно тело. Но что с ним будет? Будет ли оно двигаться, если придать ему ускорение? Как нам это узнать? Как вообще, не опираясь на другое сущее, узнать о движении одного сущего? Кинематика нам ответит, что без системы координат нельзя говорить о движении, но не потому что нет движения, а потому что нет системы отсчета. Но система координат  в реальности никогда не привязана к месту, к месту вообще нельзя ничего привязать, даже представив себя где-нибудь во Вселенной, вдали от объектов, нельзя быть уверенным в том, что стоишь на месте.  

 Наша проблема – это проблема глагола или того слова, которое должно встать между сущим и местом. Вещь занимает место, оно погружено в место, место превращено в вещь, вещь – ликвидация пустоты как незанятости... Если мы оперируем со словом «место», то мы не избежим его страдательного залога: место ликвидируется, занимается вещью. 

 Можно построить своеобразный мыслительный треугольник и его вершины обозначить понятиями: движение, пустота, место. Если мы возьмем тело и докажем, не опираясь на какое-либо другое тело, существование хотя бы одного явления, мы докажем существование и двух остальных. Можно пойти и другим путем: ответить на вопрос как именно тело «занимает» место. Именно здесь мозг встречает препятствие. Ему способствуют три вещи: во-первых, то, что вещь и место это не одно и то же, во-вторых, мыслится всегда только что-то одно, и, в-третьих, мы сами от рождения погружены в место и не знаем на опыте, как тело не может занимать место.

 Но вернемся к вопросу, откуда нам известно про место. Мы заметили, что вроде бы это знание мы имеем, поскольку есть движение тел – они  ликвидируют пустоту, передвигаясь к другому месту. Эта «другость» выражена в расстоянии между предметами, т.е опять же из места. Или из вектора движения. Поскольку тело имеет только одно направление движения, то это залог перемещения. Но вектор есть ориентированность на другое сущее, точку отсчета. Идя от движения и измеряя нечто из разницы двух измерений этого нечто (отдалившегося тела и точки отсчета) мы констатирует наличие этого нечто. То есть, ответ был получен ещё до измерений, когда было введено некое понятие. Представим себе ванну с водой. Два кораблика могут находиться только на воде. Наше условие: чтобы доказать, что вода существует, мы удаляем один кораблик от другого и измеряем мерность воды, в результате получаем воду. Сам ответ уже содержится в измерительном приборе. Похоже, что идя от сущего, никогда не удается придти к месту. Как решить парадокс?

 Во-первых, можно пойти по тому пути, по которому идёт современная физика, т.е. принять ту точку зрения, что гипотетически, идя вглубь частиц, мы в итоге придём к полному тождеству частиц и пространства, получим некую аморфную массу, из которой сделана Вселенная. Но дело остается в различении  (надеемся, незазорно будет здесь использовать термин Деррида). Сама пространственность и материальность предполагает то, что одно отлично от другого с самого начала. Если всё тождественно, то сам принцип различения применяется к сущему и пространству как бы извне, но тогда он уже не входит в описание Вселенной. Это похоже на концепцию времени. Поскольку принципу временности подвержено всё, кроме самого времени, оно как бы находится вне всего и лишь "оттуда", "извне" действует на сущее, само избегая своего же воздействия.  

 Во-вторых, можно искать ответ в самом субъекте и структуре его мышления, как это делал Кант, но тогда трудно будет избегать соблазна перенести принцип пространства за пределы человеческого мозга. 

 В-третьих, можно поменять роли и при этом уничтожить два предыдущих варианта. Например, сказать, что ни пространство не в субъекте (Кант), ни мир – в пространстве (физика). «Пространство наоборот «в» мире, насколько оно разомкнуто конститутивным для присутствия бытием-в-мире. Пространство не обретается в субъекте, ни он не созерцает мира, «как если бы» тот был в пространстве, но онтологически верно понятый «субъект», присутствие, пространствен». (М. Хайдеггер «Бытие и время»). Таким образом, ответ на вопрос, занимает ли место место, лежит ни в плоскости науки, ни в плоскости феноменологии. Его место - в плоскости онтологии. Но пока едва ли можно похвастаться достаточной её проработанностью.  "Одно детское размышление" так и остается незаконченным. 



eyes straight

Симулякры и симуляция

 

§ 1. Три порядка симулякров

 Удивительно, но вопрос симулякров не всегда остаётся вопросом реальности и копии. Симулякр в своём развитии мечется из одной стороны в другую, то совершенствуя методы своего подражания, то пытаясь скрывать собой реальность, но вскоре, он втискивается в щель между тем, что копирует и тем, с чего копирует. Возьмем для примера модель денежных знаков. План их выражения технологически сложен: только одна инстанция имеет право печатать деньги и в качестве такой монополии она учреждает такой их внешний вид, который сложно подделать. Как известно, денежные знаки это ограниченный ресурс и пока сохраняется их физическая ограниченность, сохраняется их ценность, то есть, их означаемое. Но представим себе, что я решил преодолеть эту ограниченность и подделать деньги. Я могу взять бумагу, краску, фломастеры и попробовать просто перерисовать купюру. Это будет симулякр первого порядка, а моё изделие будет называться подделкой. Конечно, так изготовленная купюра будет лишь намёком на оригинал и любой сможет увидеть её вопиющее несовершенство.

 Разочаровавшись сбыть подделку, я могу пойти дальше: начать распечатывать купюры на принтере или раздобыть технику, которая по матрице могла бы делать невероятной схожести оттиски. Она могла бы симулировать изображение, цветовые тона, средства защиты, водяные знаки и прочее. От оригинальной купюры эту симуляцию сможет отличить только эксперт и то, приняв во внимание несовершенство тех или иных деталей, а не их отсутствие. Это будет симулякром второго порядка, для которого язык оставляет другое, нежели подделка, название; это фальшивка. Но что, если я найду способ и технику для того, чтобы печатать абсолютно эквивалентные оригиналу копии? Каждый квадратный миллиметр, каждый элемент, вплоть до мельчайших чешуек краски, микроперфорации, тактильных полосок, ультрафиолетовых волосков: всё это будет таким же, как и в производстве монетного двора. В сущности, я уже не буду заниматься копированием реальности, я буду её сам производить. Как ни странно, это даже не будет преступлением, поскольку законом не предусмотрено наказание за изготовление подлинных денег, иначе так вообще никто не смог бы их изготавливать. Это схема симуляции идеальна, даже тот факт, что на каждой купюре проставляется индивидуальный номер, ничуть не будет служить помехой: я могу штамповать все купюры с одним и тем же номером, и все они будут «настоящими».

 На этой стадии, стадии симулякра третьего порядка, происходит и упразднение реальности: как нам теперь различить оригинал и симулякр, если они полностью идентичны? Повсюду царит теперь тотальное сомнение в реальности даже санкционированных денег. Этот пример исключительно умозрителен, но и в нём есть некое очарование симуляциями реальности, которая полностью теряет свой статус. Симулякр третьего порядка ничего не прячет за собой и ничего не пародирует, он даже не то, что встаёт в какие-то отношения с реальностью, он и есть самопровозглашённая реальность. Хотя здесь имеет место вопрос, на основании чего мы назвали бы такую идеальную поддельную купюру симулякром, обделив её названием купюры реальной. Дело здесь даже в авторстве изделия, а в другом неприметном факте: по сути симулякр третьего порядка не занимался воспроизведением реального, когда пытался обогнать эту реальность в совершенстве, он всего лишь симулировал различие, а не тождество.

 Бодрийяр в «Символическом обмене и смерти» рассматривает вполне конкретный филогенез симулякров. Так, рождение симулякра первого порядка относится к Возрождению, когда умирает обязательный знак, а на его место приходит плавающий знак социального престижа. Тут же все знаки системной организации заражаются этой модой знака, что позволяет первому порядку симулякров, подделке, воспроизводиться на всех уровнях. В эпоху Возрождения, со свойственному ей «космическому творчеству» и стремлению к природной естественности, на всех уровнях знаков рождается и подделка  - от ложного жилета (только спереди) до лепных интерьеров и театрального барокко. А в живопись стараниями великих мастеров входит прямая перспектива, которая по меткому замечанию Флоренского становится иллюзионным приёмом для обмана глаза зрителя. Под закон иллюзии, театральности, демократической соревновательности рождается всеобщий эквивалент такой кодовой организации – лепнина. Лепнина позволяет  свести невероятное смешение материалов к одной-единственной новой субстанции. Стремление свести все архитектурные (и природные) формы к лепнинному воплощению отражает возрожденческое понимание власти как контроля за всеми политическими и душевными явлениями (вспомним Фуко, который находит исток домов для сумасшедших, т.е. метода их контроля в Возрождении). Итак, лепнина – симулякр первого порядка, пока ещё подделка, ни коим образом не посягающая на реальность. Куда большая эквивалентность всего со всем достигается симулякрами второго порядка. 

 Это производство. Техническими силами машин производится бесконечный ряд одинаковых вещей, а в сущности, аналогий, подобий и тождеств. Реальность уже ликвидируется, симулякр здесь гораздо дерзновенен и дерзает он прежде всего на различия, ибо различия опасны. Конечно, разные уровни реальности имеют свой набор отличий и поэтому симулякру второго порядка приходится упразднить реальность в её ответе – эхе, в её видимости – отражении или образе. Такова машина и весь процесс производства, отстаивающий свою операциональность; его результат – сплошные тождества. Доподлинно известно, как ребёнок или дикарь удивляется двум одинаковым вещам, это удивление смешивается со страхом, поскольку реальность поставлена под угрозу своим двойником. Симулякр второго порядка это всегда промышленность, серийность, огромные масштабы продукции. Та единственная референция вещей (или как в нашем примере – индивидуальный номер купюры) упраздняется и выводится из операционной логики. Товар с отличием это всегда товар с браком.

 Однако и эта логика не вечна. Инфляция множащихся в промышленных масштабах одинаковых знаков, поднимает вопрос об отмене этих знаков. Тут и появляются симулякры третьего порядка, которые, наоборот, вместо логики тождеств, управляются логикой отличий. Это отношение возможно только когда существует модель, которая и должна служить образцом для моделирования этих отличий. Ещё со времён симулякров первого порядка, они искали себе некую эквивалентность; на третьем уровне эта эквивалентность становится тотальной. Именно таков бинарный код 0\1, где отличие функционально и захватывает сразу два плана: означающее и означаемое, ведь по отдельности сами значения нуля и единицы ничего не значат, как и не значимо их отношение. В счёт идёт одно только различие. Вот и в нашем примере с деньгами сначала симулировалось подобие, затем тождество и лишь в конце – различие (щель между двумя одинаковыми реальностями).

 

 §2. Логика кода и наука как обратная сторона алхимии

 
Ячейки памяти, нейродинамические коды мозга, ДНК: всё это пропитано логикой бинарного кодирования информации. В «Символическом обмене…» Бодрийяр приводит отрывок из статьи по генетике:

 «Советский математик Ляпунов доказал, что во всех живых системах происходит передача по точно установленным каналам небольшого количества энергии или материи, содержащего огромный объем информации, которая в дальнейшем отвечает за контроль больших количеств энергии и материи. В подобной перспективе многие феномены, как биологические, так и культурные (накопление, обратная связь, каналы передачи сообщений и другие), могут рассматриваться как различные аспекты обработки информации».

 Принцип ДНК – это принцип случайностей, подстановок и комбинаций, и, поскольку он правит на низшем уровне организации, этот принцип заменяет детерминированность и цель. Эта научая теория – ещё одна попытка свести весь мир к единому принципу, по сути своей, не большая, нежели принцип однородной субстанции у иезуитов. Бодрийяр так прямо и говорит, что такая модель не имеет никакого отношения к генетике, она не научная, а социально-историческая, некий идеал общественного строя, который управляется своим генетическим кодом. И дело здесь не в том, что ДНК существует «объективно», т.е. независимо от воли исследователя, важна интерпретация этого объекта. Скажем, алхимия в своё время обладала такой же авторитетностью, что и генетика или информатика. Не уступала она и в своих целях – дать конкретные ответы на фундаментальные вопросы. Вместе с тем, алхимия была торжеством знаков, проекций, аллегорий и метафор, кружившихся в непрестанном семиозисе, питаемом сочинениями Герметического корпуса, Священного писания или трактатов каббалистов. Но, как это прекрасно показал Юнг, алхимия сущностно стояла более на психологии: «действительная природа материи не была известна алхимику: он знал ее только поверхностно. Пытаясь исследовать ее, он проецировал бессознательное во тьму материи, дабы осветить её» и дальше: «я склоняюсь к тому, чтобы признать подлинной причиной развития алхимии не философскую доктрину, но личные проекции исследователей. Я думаю, что во время своего химического эксперимента алхимик испытывал определенные психологические ощущения, которые проявлялись в нём как особое поведение химического процесса». (Юнг «Психология и алхимия»)

 Наука занимается объяснениям только предварительно формализованных вещей, то есть тех, которые могут ей повиноваться, подпасть под заранее установленную систему отсчета, в этом кристально чистом отношении и состоит её «объективность». В свою очередь, схемы истины, на которые она ориентирована, есть симулякры второго порядка, а современный дискурс управляется третьим порядком. Ещё Хайдеггер указал на то, что с возникновением т.н. школ и направлений, мысль, человеческая мысль уклоняется от своей прямой обязанности, вместо этого она препоручает себя коду, что и чревато симуляциями.

 

 § 3. Матрица тела

 
Так поставленная наука способна порождать лишь симулякры. Клонирование, изменение ДНК ребенка во время его внутриутробного бытия, вплоть до его пола и цвета глаз; искусственное оплодотворение; стволовые клетки, которые способны заменить любой поражённый орган (ещё один общий эквивалент, вроде возрожденческой лепнины). Так же как купюра в нашем эксперименте ставила собой под угрозу реальность, так и генетические симулякры стирают любые отношения родства и разрешают самих родителей. Но пока в технологическом плане бал правят симуляции второго порядка вроде титановой конечности, пересаженного сердца или подкожных имплантатов.

 Все системы тотального контроля, ДНК, кода, матрицы – неизбежно симулякры третьего порядка. «Сегменту уже не нужен воображаемый посредник, чтобы воспроизводить самого себя, как и земляному червю не нужна земля: каждый сегмент червя напрямую воспроизводит целого червя. Точно так же каждый фрагмент голограммы может снова стать матрицей целой голограммы: вся информация сохраняется целостной, разве что с меньшим разрешением каждого из рассеянных фрагментов голограммы»* и далее: «так приходит конец тотальности. Вся информация содержится в каждой из частей, целое теряет значение. Это также и конец тела или той сущности, которая зовется телом, чей секрет как раз и состоит в том, что его не разделишь на части из-за неделимой конфигурации, чему свидетель сексуальность. Но где же тогда остаётся информация? В генетической формуле. Вот почему наблюдается такое стремление к автономной репродукции, независимой сексуальности и смерти».

 Делёз описывает нечто подобное: тело как монолит и тело как мозаика, это соответствует восприятию шизофрениками некоторых слов, которые либо страдают из-за расколотости элементов, либо, наоборот, слипаются в нерасторжимый синтез. 

 

 § 4. Порождающая модель

 
Итак, третьепорядковый симулякр – это не только некий всеобщий эквивалент, но и порождающая модель. Причем модель не берется как нечто, с чего будет просто копироваться информация, сама модель лежит в основе воспроизведения.

 Всеобщность симулякра незаметно выхолащивает содержание, что выливается в то, что вещи теряют референциальность: они больше ни к чему не отсылают и ничего не обозначают. Тому пример – информация в Сети. Интернет не осуществил долголетнюю мечту человека о доступности любой информации, он в каком-то смысле её исчерпал. Все массивы данных обесценились, поскольку разнопорядковые данные были сведены к единому способу представленности (бинарному коду). Кроме того, произошло то, что могло бы произойти в нашем эксперименте с деньгами: беспрерывное копирование устроило бы тотальную инфляцию денежных знаков.

 Машины перестали производить, они начали вос-производить. Что воспроизводство товаров, для которых уже не найти адекватную потребность, что воспроизводство знаков: теперь у каждого есть вполне реальная возможность купить цифровую технику и поучаствовать в общем семиозисе. Занимательный факт: каждый сменил роль с приёмника информации на роль передатчика («создателя контента»), получив неограниченный доступ к ресурсам фотоаппаратов, видеокамер, ксероксов, сканеров – но так и не получил монополию на знаки. Все они внезапно лишились референциальности и стали лишь сигналами, предназначенными для реакции реципиента. Но реакция эта опять же симулятивна, ведь из неё изгнана индивидуальность субъекта. Есть определенная порождающая схема, скажем, телепрограммы или сюжета новостей, которая призвана спровоцировать отклик, неважно, положительным он будет или отрицательным. Любая реакция уже вписана в общую модель, нужен лишь ответ. Социальные сети, тысячи форумов, миллионы блогов – всё это разветвлённая сеть каналов для получения реакции реципиента. От него требуется как можно больше знаков, как можно более выраженная реакция. Причём ответ реципиента не служит ни какой цели, в нём даже нет логики зондирования потребителей с целью выяснить их предпочтения, чтобы улучшить методы рекламы; нет, ответ нужен просто так, в рамках логики симулятивного вос-произведения. 

 

 § 5. Информация и симуляция

 

Системы никогда не бывают достаточными, это означало бы их смерть. Поскольку культура (или общество) есть система, то информационная недостаточность является условием её существования. Но справедливо и обратное действие: культура есть система способов и форм ликвидации своей информационной недостаточности. Она происходит в четырёх направлениях четырьмя способами: религией, наукой, искусством и практикой. Из этих четырёх скважин вытекают знаки, призванные замещать собой меру хаоса и нехватки. В свете последних десятилетий возникает вопрос об итогах такой ликвидации системной недостаточности. В эру неустанной и чудовищной по своим масштабам пролиферации экранов, изображений, жёстких дисков, символов, в системе информации должны были быть закрыты огромные бреши (и, соответственно, такие же меры хаоса открыться). Но ничего такого не произошло, мир не стал «более ясен», что является, быть может, самым наглядным симулякром. Именно это и даёт Бодрийяру право сказать: «Мы живём в мире, где все больше и больше информации и всё меньше и меньше смысла».

В «Симулякрах» рассматривается три гипотезы. Первая: информация продуцирует смысл, однако знаки теряют референциальность быстрее, нежели информация способна её компенсировать. Вторая: информация остаётся внешней по отношению к смыслу, то есть, не имеет с ним ничего общего. Третья гипотеза состоит в том, что информация и смысл взаимозависимы и первое разрушает второе. Как видно, при любом исходе происходит улетучивание референциальности и смысла. В принципе, в этой модели мы имеем структуру: ряд означающих (конкретные знаки), ряд означаемых (сигнификация или референция этих знаков) и нечто, что связывает эти два ряда, но только это не условная связь, как, например, слово horse связано с означаемым «лошадь» (или интерпретанта в терминах Морриса), а некий другой парадоксальный элемент. Он выступает не связью, а различителем двух рядов. Именно это место по мнению Делёза и занимает собственно смысл: «ибо смысл не смешивается с самой сигнификацией, но является тем, что приписывается, дабы определить означающее и означаемое как таковые» (Делёз «Логика смысла»).

 Как мы видели на примере с купюрами и бинарным кодом, симулякр третьего порядка занимается симулированием различий, то есть, в структуре знака занимает серединное место смысла, вот почему симуляция настолько тотальна и настолько незаметна. Как показывает Делёз, смысл – это некая поверхность или даже мембрана, которая отделяет внутренне от внешнего. Скажем, кристаллы растут только на своих гранях, а рост живых организмов всегда сосредоточен на внутреннем пространстве и лишь мембраны компенсируют полярности внутренней и внешних сред. Но когда симулякры занялись различиями, то исчез и смысл, а medium смог слиться с message (формула Маклюэна: средство сообщения слилось с самим сообщением). То есть, знаки превратились в имя, высказывающее свой собственный смысл. По заверению Делёза, такое может происходить только с нонсенсом. Прекрасный пример из Кэрролла: «ибо Снарк оказался Буджумом»… ибо meduim оказался message … ибо смысл оказался симулякром.

 В том и состоит опасность третьепорядкового симулякра, что он занимает промежуточную позицию, да ещё не связующего звена, а различителя. Бодрийяр ставит вопрос: «Находятся ли СМИ на стороне власти, манипулируя массами, или они на стороне масс и занимаются ликвидацией смысла, творя не без доли обаяния насилие над смыслом? Могадишу-Стэммхейм:  СМИ сами себя превращают в средство морального осуждения терроризма и эксплуатации страха в политических целях, но, одновременно с этим, в совершеннейшей двусмысленности, они распространяют бесчеловечное очарование терактом, они сами и есть террористы в той степени, в которой идут в ногу с этим очарованием. СМИ несут смысл и контрсмысл, они манипулируют во всех направлениях сразу, этот процесс никто не может контролировать, они средства внутренней по отношению к системе симуляции и симуляции, которая уничтожает систему, что в полной мере соответствует Мёбиусу и логики кольца – они в точности с ней совпадают». Кстати, Делёз тоже приводит в пример кольцо Мёбиуса, показывая своеобразное тождество внешнего и внутреннего, именно такая логика и лежит в формуле medium is the message.

 

§ 6. Техника и симуляция

 

В нашем примере с деньгами техника нам понадобилась, когда мы решили создать симулякр второго порядка. Вот и выпуск тождественных товаров невозможен без технического оснащения. Симулякр же третьего порядка насквозь технологичен; даже там, где участие техники не предусматривается, симуляция сохраняет все «технические» черты, вроде опрерациональности, инструментальности, алгоритма и проч.

 Позволительно спросить об этой, возможно, случайной связи технического с симулятивным. Техника всегда остается на некоем отгороженном месте, зависая между уровнем развития сознания (или языка, вспомним про прямую связь уровня примитивных орудий труда неоантропов с развитием языковых, лобных долей мозга), культурой и обществом, хотя в понятие культуры входит, пожалуй, оба аспекта. 

 Хайдеггер говорит нам, что в существе современной техники коренится постав. Она призвана запасать, экстрагировать, получать (а не манипулировать, как это делала мельница с зернами), она в какой-то мере стала отрицать то, с чем работает. Так, земля стала  «местом» для добычи ископаемых, небо – местом для орбитальных спутников и передачи сигнала. Мост, перекинутый через реку, нечто совершенно отличное от электростанции: уже река становится вписанной в электростанцию как поставщик энергии. Точная медицинская техника способна поставить, опредметить мельчайшие колебания стенок сосудов, точнейший ритм сердца и состав крови. Однако в этом раскладе незаметно исчезает само сердце и сама кровь, техника поставляет что-то, что находится всегда на периферии сущности этих понятий. Это как Мона Лиза, представленная в двоичной системе кодирования: в любой момент она может быть воссоздана на микроскопическом уровне, но чередование нулей и единиц бьёт сильно мимо того, что в нашем понимании есть Мона Лиза.

 Есть занимательный фильм, где показывается полный цикл производства молока на сверхсовременном предприятии. Коровы в стойле питаются смесью из точнейшим образом высчитанных и скомпонованных элементов, они сами ходят к доильному аппарату, который с помощью лазера находит сосок, потом проверяет его на наличие заболеваний, после чего начинает откачивать молоко, причем все показатели до грамма отмечаются в программе. Молоко в специальной канистре отвозится на завод, где проходит десятки аппаратов по очистке, пастеризации, гоняется по километрам труб и превращается, скажем, в йогурт или просто разливается по пакетам. В этой молочной утопии нет никакой энтропии, никаких неточностей, микробов или небрежного обращения с лактозными микроорганизмами. В итоге силами техники на выходе получается вещество, какое в природе никогда не может быть обнаружено, словно это спустившаяся на землю платоновская Идея. В этом супербережном продукте нет никакого молока, понятого в его изначальной сущности. Техника поставила чистейший симулякр молока; он даже вкуснее молока из-под коровы, словом, идеальная субстанция, в которой симулированы все различия.

 Так же изменяется и наш образ чувственного созерцания. Мы уже не пробуем, а читаем вкус, как датчик читает (или поставляет информацию о) количестве лактозы в смеси. Еду в ресторанах быстрого обслуживания ни в коем случае нельзя назвать невкусной или не соответствующей каким-то параметрам еды. Она – превосходный симулякр еды, которую можно просто есть, даже не задумываясь, а вкусно ли это? Таким же образом можно смотреть и некоторые фильмы. Фильм предстаёт как полка, купленная в Икее: в комплекте будут и полка, и шурупы, и гайки, и даже маленький ключик, чтобы все это собрать. Чтобы смотреть фильм про Вторую мировую, даже не надо знать, когда таковая была и на каких континентах бушевала: в фильме будет всегда достаточное количество информации. В итоге фильм, как и прочие симулякры, становится экзаменом на знание кода, который и освобождает всех нас от мучительных вопросов смысла или других, скажем: а нравится ли мне это? Определенный ответ невозможен. В «Симулякрах» в разделе «Апокалипсис сегодня» есть захватывающий пассаж про кино:

 «Коппола снимает свои фильмы так, как американцы воюют – фильм лучшее из возможных свидетельств – с той же неумеренностью, с той же неуёмной тратой средств, с той же чудовищной безупречностью…и тем же успехом. Война как бесконечное наступление, как технологическая психоделическая фантазия, война как череда спецэффектов, она становится фильмом ещё до того, как будет снята на плёнку. Война отменяет саму себя в этой пробе технологий, что для американцев важнее всего: испытательный полигон, гигантская территория для пробы своего оружия, методов сражения и своей мощи. Коппола только этим и занимается: он испытывает мощь вторжения кинематографа, измеряет его влияние, когда кино становится непомерным конвейером для создания спецэффектов. В этом смысле фильм – это самое настоящее продолжение войны, только другими средствами, восхождение на вершину этой проигранной войны, к её апофеозу. Война становится фильмом, фильм – войной, оба они связаны технологической экспансией.» 

 Вряд ли можно с определенностью ответить на вопрос, в какой мере симулякр зависит от техники и насколько является её производной. Но то, что между ними существует связь – несомненно. Мир пролиферации технического всегда будет миром взращивания симулятивного. У нас реальность всё больше и больше опосредуется техникой, неважно, идёт ли речь о средствах воспроизведения изображений или изготовления йогурта. Точно также наши мысли, чтобы быть переданными, вынужденно опосредованы языком, которому приходится не выражать свое содержание, а обозначать его. Технике не хватает обратимости, да и вообще, творению человека всегда не хватает чего-то, чтобы творение могло умереть и обратиться в первоначальные элементы, как это с ловкостью делает все природное, вверяясь разложению и декомпозиции. Ненужная техника всегда лежит мертвым, но не умершим грузом, что всегда вводит в уныние. В существе техники заложен тот самый постав, соответствующий накоплению и вос-произведению без малейшего шанса на разрешение этих чудовищных массивов накопленного. Все, что опосредуется техникой, само заражается функциональностью и необратимостью. Земля с сотней искусственных спутников на орбите сама превращается в чей-то спутник.

 

* Здесь и далее цит. по «Симулякры и симуляция». Мы даём перевод по тексту из американского издания: Simulation and Simulacra. Trans. Sheila Faria Glaser. Ann Arbor: The University of Michigan Press, 1994.  
 

eyes straight

Tractatus de oculis (критика чистого взгляда)

 Во всём государстве Джунглей так и не нашлось ни единого существа, способного посмотреть в глаза Лягушонку. Киплинг никогда не скупился на аллегории и метафоры, подменяя ими самые разные и неожиданные вещи, но вот упоминание про глаза  – факт, напрочь лишённый символического значения. В этой истории про мальчика, выхоженного волчьим стайным долгом, воспитанного пантерьей хитростью и крещенного удавьей крепкой дружбой, самым невероятным кажется то, что Маугли так никогда не увидел в глазах своих сородичей ни долга, ни хитрости, ни дружбы: самый метафорический на свете взгляд Акелы, Багиры и Каа был победоносно сломлен антиметафорой того, кто смотрел из глаз человеческих.

 
Пожалуй, лучше начать рассуждения про глаза с чего-то дикого и неприрученного, зайти в дебри животного мира, чтобы, обливаясь потом от жары и, падая в обморок от усталости, на миг прийти в себя и тут же себя покинуть, увидев в зеленой листве два наставленных на тебя хищных глаза. Животный страх и чувство тотальной телесности – всё это актуализируется лишь двумя точками, следящими за мной сквозь листву дерев или поверх осоки. Они провоцируют во мне нечто, подчёркивающее мою экзистенцию. В замершем рядом звере я первым делом ловлю его глаза, он делает то же самое и так на некоторое время мы избавлены от взаимной непредсказуемости. Что-то произойдёт, когда эта связь нарушится, но пока мир на короткий миг сверхстабилен.

 Это различение двух равноудалённых центров встроено в человеческое сознание на досознательном, животном уровне. Я всегда узнаю глаза животного, человека или мертвеца. Схематично глазом могут служить два овала, ромба, квадрата, пуговицы – не важно. Их роль всегда понятна. Первый вопрос, который необходимо решить, являются ли глаза знаком (раз уж они передают какое-то сообщение). На первый взгляд, ответ на этот вопрос положителен, поскольку глаза и лицо в целом, так или иначе, обозначают какое-то эмоциональное состояние, даже если мимика мне не совсем понятна. Глаза встроены в глазницы – свои окоёмы, и от формы век зависит характер взгляда: глаза уставлены в бок в задумчивости, сомкнуты в гневе или полураскрыты в томлении. Ещё более утвердиться в том, что глаза это знак, нам поможет другой эксперимент. Я могу взять фотографию лица, отрезать полоску с глазами и приставлять её к разным лицам (радостным и печальным). Сработает нечто вроде эффекта Кулешова: глаза будут выражать то, что выражает лицо, то есть, одни и те же глаза в разные моменты будут и «смеяться» и «плакать».  

 Ключевым словом в этой фразе будет выражать, поскольку ни лицо, ни глаза, в отличие от любого другого знака, никогда ничего не означают. Они не обнимают никакого значения, ни на что не указывают, ни на что – кроме самих себя, своей полной субъективности. Их роль располагается по ту сторону любого знака – слиться со своим означаемым. Поскольку лицо не отсылает как знак к своему денотату, глаза и есть воплощение своего содержания. Конечно, можно отнести глаза и лицо к комплексу не знаков, а вещей и построить нечто следующее: вот роза, это вещь. Вот слово «роза» - это знак, обозначающий эту вещь. Но лицо в принципе не передаваемо через знак (его бы пришлось каждый раз рисовать, то есть, иконизировать и сливать воедино план содержания и план выражения), а с другой стороны, глаза и лицо – не вещи, поскольку не тождественны сами себе в разные промежутки времени. Они вещи только в том смысле, в каком глина – вещь. Но глина обретается всегда в своей форме и словно выражает собой каждый раз новое: кувшин, тарелку, чашку и т.п. Вещи кувшин и тарелку мы уже не назовём тожественными, хоть их материал один и тот же. Так и глаза становятся содержанием разных состояний и ощущений, физически – как  глазные яблоки – оставаясь неизменными.

 Смотреть глаза-в-глаза – значит открыть себя Другому. Глаза не врут, потому как им не доступна дерзость знаков и символов в подмене собой реальности, даже если это будут знаки иконические. Глаза и есть реальность, присутствие, понятое в экзистенциальном смысле. Но не стоит отдавать привилегию экзистенции исключительно человеку; глаза животного не менее экспрессивны, они выражают дикую и независимую жизнь.


 Фейербах метко подметил, сказав, что если я вижу только туловище человека, то значит, я не вижу ничего кроме туловища, но если я вижу только голову человека, я вижу его самого. Глаза – это пограничная точка телесного и сознательного (идеального). Когда я вижу глаза, я не вижу взгляда, когда я вижу взгляд, я не вижу глаз. Это снова приводит нас к мысли о знаках: текст имеет схожие феномены: когда я увлечен чтением, я не вижу букв и слов, но когда я прикован к графике, полноценный текст уже от меня ушёл. Но глаза выше этого парадокса «дудочки или кувшинчика», поскольку не отсылают меня к своему содержанию (как в случае со знаком), а напрямую это содержание выражают. И увидеть это содержание в чужых глазах не сложно: надо смотреть во взгляд, а не в глаза, как бы странно это звучало.  

 Откуда мне знать, что Другой обладает сознанием? Я могу, конечно, судить об этом по его жестам, поведению и т.д., но мне достаточно взглянуть ему в глаза, чтобы автоматически уловить это воплощение сознания в чужом теле. Феномен ока не даром так распространен во всех культурах и мифологиях: это единственная часть тела, которую я не могу потрогать. И поэтому я невольно указываю на неё жестом. В свою очередь, жест, это бесповоротный отказ от ощущения, это уже признание того, что в мире есть нечто, мне никак не доступное. Появление указательного жеста, без сомнения, великий шаг во всех эволюционных концепциях. Не даром, на всё тайное, притягательное и сокровенное я вынужден лишь указывать пальцем. А если и не указывать, то так или иначе обозначать (знак – это идеальный жест). В ряду таких вещей: огонь, Солнце, Луна, небо, звёзды и, конечно, глаза. И дело тут не в известных физиологических феноменах, дело в том, что глаз в соприкосновении с чем-то уже не глаз: связь рушится даже если он на мгновение прикрыт веками, он является этим пограничным местом тела и души ровно пока он открыт для видения мне и видения мной Другим; для видения через пустоту незанятого пространства.


 

 Указательный жест и взгляд имеют много общего. Если опять войти в зону эволюции с её теориями рефлексов и нервных систем, то окажется, что жест – это не «новый» тип рефлекса, а наоборот, некое торможение рефлекса. У животных жеста не наблюдается: даже высокоразвитые приматы всегда протягивают руку, чтобы схватить, завладеть, потрогать. Указательный жест им неведом, а ведомо лишь желание телесного ощущения. Им неведомы и знаки – вещи мира для них ничего не означают, а только провоцируют ту или иную реакцию. Человеческое сознание по природе знаково, поскольку для знаков у человека есть вторая сигнальная система (упрощенно по Павлову – речь). Знак позволяет мне не подчиняться рефлексам. Например, Поршнев говорит о том, что речь впервые возникла как результат торможения рефлекса. Первые слова наших предков, неоантропов, ничего не означали, они были путями для перераспределения энергии рефлекса: вместо подчинения ему я его торможу, а энергию воплощаю в слове. (Невероятно удивительным в связи с этим является суждение Аристотеля о том, что речь, это «энергейя», деятельность). Указательный жест есть знак, или даже до-знак; наставленным на предмет пальцем я играю роль того, кто указывает, обозначает. Но я прекрасно сознаю, что предмет мне недоступен, хотя бы в силу расстояния. Я затормозил рефлекс хватания, чтобы перевести энергию в жест указывания, а это уже знак. 

 Хоть глаза не есть знак (они функционально больше, чем знак), взгляд тоже тормозит нечто. Это нечто есть желание. Животное смотрит, разглядывает, изучает, любопытствует глазами, чтобы увиденное, наконец, наилучшим образом подошло к возможным схемам поведения (они ждут своего рефлекса так, как волки ждут Луну, чтобы на неё выть). Но человек не ищет своей реакции. Он знает, что глаз не имеет возможности потребить, поэтому он смотрением и созерцанием тормозит желание. Глаз и является пределом желания (если я чем-то владею, я хочу в первую очередь на это смотреть, разглядывать это, насыщаться видом). Глаз уважает вещи, не имея возможности к ним прикоснуться, их осязать, обонять или попробовать. Как утверждает Левинас, такое уважение возможно только как желание. Глаз (даже в отличие от ушей) ничего не потребляет, его суть в обреченности – он проклят вечно желать и мечтать без возможности насытиться. Желание видеть или хотя бы подсмотреть вынуждает меня на самые отчаянные и противоречивые шаги. Это закреплено в прекрасном мифе о прекрасном Орфее, который, выводя свою возлюбленную, Эвридику, из Ада, вопреки запрету оборачивается, и в наказание образ Эвридики тает.


 

 Когда я закрою глаза, зрение никуда не исчезнет. Зрение это воплощение функции глаз видеть, но только в модусе идеального (как внутреннего взора). Поэтому даже слепые люди зрят. Когда я закрою глаза, я перестану видеть нечто, но сам канал остаётся открытым, только в нём будет преобладать нулевой сигнал. В кромешной тьме видна тьма, в ослепительном свете виден свет; «не видеть ничего» – это противоречие в терминах, логически правильно будет говорить: «не видеть ни что». Это даже больше, чем миф или метафора: глаза прокляты вечно желать. Никакое сексуальное наслаждение не способно устремить меня к себе так, как это делает желание насытиться видимым, вновь отчаянно дать очам волю очить: глаза пребывают по ту сторону всякого наслаждения. Но это проклятие есть вместе с тем и предел всех желаний человеческих, видеть нечто. Даже чувственное наслаждение я хочу видеть, в том смысле, что открывать его в своём сознании внутренним взором. Вот и внезапно замерший ребенок, этот маленький Декарт, который неожиданно оглядывается, питаемый внезапным и неотвратимым приступом сомнения: а по-прежнему ли существует позади меня мир? Это происходит не потому, что он испытывает недостаток в образах мира, в коем он усомнился, а потому, что мир потерял для него исходную структуру и его нужно открыть заново. Да и вообще, детский взгляд более чем непосредственен: он непредсказуем, хаотичен, он вносит энтропию в системность смыслов, он иррационален и экспрессивен, как и сами дети. 


 Глаза – единственный чрезвычайный и полномочный посол и глашатай моего сознания; никакая другая материя моего тела не выражает мою охваченность удивлением, любовью, томлением, горем, болью, гневом, яростью, негой, злостью, алчностью, состраданием, так, как глаза. Жест неизбежно принадлежит первой сигнальной системе, от него отдает рефлексорностью, где нет места означаемому смыслу. Но глаза, не являясь знаком, и не означая в сущности ничего, передают мои экзистенциалы вне отношений означаемого – канал передачи прямой и не нуждается в декодировании или «чтении». Вот почему так трудно вербализировать (облечь в знаки слов) ответ на вопрос: что ты видишь в его\её глазах. Я не читаю содержание (чтение возникает только в знаковой ситуации), я сам либо становлюсь этим выражением, либо отказываюсь им становиться. Вне этой знаковой ситуации я могу общаться с тем, кто не владеет знаками вообще – с животным взглядом. Здесь мы понимаем друг друга, вернее, становимся друг другом по другому общему признаку, нежели знак, по признаку наличия жизни, о чём речь впереди.

 Обменяться взглядом с Другим – самый простой путь коммуникации. Он ещё до всяких знаковых систем доступен и младенцу. Младенец опровергает все законы кибернетики: немыслимо было бы полагать о наличии сознания в этом существе, или о его понимании мира, который только-только сконституировался для него, но во взгляде матери и ребёнка эти двое текут в едином порыве внезнакового, животного смысла. С первых часов младенец знает куда смотреть и из чего смотреть. Глаза матери – как вневременной и внеинформационный гарант существования мира и космоса – напомним, что κόσμος значит порядок – взгляд матери означает: «да, малыш, все в этом космосе всё в порядке»; и это внепространственное расстояние младенца и матери содержит не меньше гармонии и спокойствия, чем внепространственные горизонты Млечного Пути или Магеллановых Облаков. Даже щёлки, через которые пробивается взгляд, так или иначе, располагают к общению.


 

Глаза социальны. В этой роли они функционируют для Другого. Но есть моменты, когда их выражение для общения не предназначено. Поскольку закрытые глаза теряют свою сущность, речь идет о глазах открытых. Так когда же наступают такие состояния? Ответ мы найдём, если от глаз перейдём к сознанию, которое иногда испытывает крайние точки своей экзистенции. Таковыми можно назвать удивление, страх, ужас. Удивление слишком сильная страсть, чтобы передать её за какой-то пусть самый малый, но дискретный промежуток времени. В ужасе и удивлении говорит тотальная их захваченность моим сознанием, здесь глаза перестают быть социальными, они наоборот, не работают из меня, они вместо этого впускают пустоту внешнего мира в меня, на тот короткий момент, когда во мне удивлением или ужасом приоткрыто то самое Ничто. В ужасе для моего сознания разверзается то Ничто, которое не существует и не может существовать объективно как отсутствие чего-то, просто как логическая форма отрицания. В момент сильнейшего ужаса я не волен сдержать глаза, они открываются автоматически до своего физиологического предела, но было бы ошибкой объяснять это чисто прагматической функцией: лучше и больше видеть в минуты стресса. Наоборот, при широко открытых глазах они не менее широко закрыты: и в ужасе я уже ничего не вижу.


 Здесь слово «ничего» употреблено правильно и действительно означает то самое Ничто. История этой фотографии сообщает нам, что изображённый на ней мальчик в эту секунду впервые в своей жизни услышал звук – слуховой аппарат компенсировал ему природную неспособность различать слышимое. Все силовые линии кадра стянуты к его глазам. Он не видит ни фотографа, ни мир вокруг, поскольку воспринял нечто, качественное отличное ото всего когда-либо воспринятого. Удивлением и ужасом от первого звука в нём разомкнуто Ничто: оно сообщает себя посредством его глаз. Дело не в ушах и не в звуке как таковом; не важно, звучание чего мальчик услышал первым: было ли это шуршанием, щелчком затвора, шелестом бумаг или это могла быть вообще тишина, дело в том, что к нему в сознание настойчиво вторглось нечто, что не было проекцией его зрения, обоняния или осязания. Он не понял и не мог понять, что это даже звук, потому как с самого рождения значение слова «звук» было для него скрыто. Со временем, конечно, он стал дифферециировать звуки, различать речь, понимать, что мир не сводим к видимости, аппарат открыл для него всё это. Но даже через время, через фотографию, из его глаз сквозит чистейший ужас, ничтожащий означающее содержание; идеальная отверстая окружность двух зрачков как двух воплощений лучезарного Гелиоса, он испускает из себя Ничто, так же, как Солнце испускает из себя свет. Каков бы был ужас человека, если бы он не мог испускать ужас через глаза?!; разомкнутое Ничто в этом случае бы не имело возможности вылиться из меня во внешний мир. 

Было сказано, что выражение глаз мной воспринимается напрямую, без кода и передатчиков, вот почему глаза – нечто самопонятное и первое, на что падает и натыкается ищущий взгляд. Но каково номинальное содержание выражения глаз? Номинальное содержание и выражение вот этой глины – форма вот этого кувшина (в вещи оба плана содержания и выражения слиты, вещь – это знак, обозначающий сам себя). Глаз не принимает форм, а выражает что-то. Но что и как, если я сам не могу понять это и сужу об этом только на основе чувства, встроенного в меня априори? Выражение глаз – выражение жизни. Это не метафора. Но и не физиологическое суждение. Я опознаю живое существо по его движению, поведению, внешним характеристикам (если это, например, растение). Но глаза выражают не βίος (биос), как противоположность неживой природы, а ζωή (дзоэ), то, в чём есть наличие живого духа. Это тоже не метафора и не уход в теологию; живое сводимо к своим проявлениям, а жизнь – нет. Это действительно, заряженность духом, или душой. Пожалуй, только в древнегреческом этот смысл может быть уловлен: ещё до всяких божественных концепций Аристотель уловил эту душу и развёл её по всем ступеням живого. О единении живого ещё предстоит подумать, но сейчас позволительно спросить, а могут ли глаза выразить противоположность жизни – смерть? Нечестно было бы искать её в человеческих глазах, поскольку её можно попутать с отверстым ужасом; раз уж в глазах говорит дух, θυμός, тюмос,  жизнь – поищем смерть в другом живом.

Мы найдем искомое в старом и уже мифическом рассказе Юрия Норштейна про то, как он рисовал Волчка для «Сказки сказок». Предоставим слово художнику. «Что-то находишь неожиданно. Вот глаза Волчка. Они не были нами придуманы. Я как-то зашёл к одной знакомой, а у неё фотография висит. Изрядно помятая. Оказывается, её сын нашёл. Но как нашёл! Увидел на земле скомканный лист бумаги, а оттуда, из этого листа, смотрят два глаза. И он, как человек чуткий, развернул этот лист. Оказалось, что там фотография котёнка – мокрого, с привязанным к шее булыжником…Только что вытащили его из воды, и фотограф снял. Котенок буквально секунду назад был уже в потустороннем мире. Он сидит на разъезжающихся лапах и один глаз у него горит дьявольским, бешеным огнём, а второй – потухший, он уже где-то там…Совершенно мёртвый…».


 Только слепой не почувствует силу кадра. В этом живом существе («дзон») приоткрыта смерть. Глаза приобрели внеживотное выражение, через них говорит сам бог, имя которому Танатос, он единственный из свей плеяды богов, не принимавший даров: взгляд смерти умилостивить невозможно. 


 Номинальная функция глаз для Другого – выражение. Номинальная функция глаз для меня – видеть. Видеть, это не просто обозревать внешний мир в смысле видеть где расположены предметы и какие они. В конце концов, видение (которое предшествует глазам), может являться мне без помощи глаз: можно видеть внутренним взором. Суть видений во вне и вовнутрь: держать вещи в открытости. Когда я смотрю внутренним взором, я удерживаю в сознании выхваченные из неосвещенного лучом интенции пространства мои представления. 

 Будет нелишним продумать соотношение видимого и видящего. Можно пойти по физикалистскому пути и рассмотреть глаз как орган (уже здесь мы теряем то, о чем мы говорили выше: способность глаза выражать нечто). Нам сообщают, что глаз – это сенсорный орган, способный воспринимать излучение в определённом световом диапазоне. Ключевым словом здесь будет сенсорный. Оно образовано от латинского sensus, чувство. Любой орган чувств обеспечивает чувствование, отталкиваясь от физических свойств предметов. Но глаз не заинтересован в том, чтобы свойства предметов запечатлевались при непосредственном прикосновении к ним. Даже уши поглощают колебания звука. Но глаза безучастны: они ловят только свет, но не так, как летучие мыши ловят отраженный от стен резонанс. Глаза не поглощают свет, их сущность лишена возможности что-то поглотить, чтобы насытить желание. Как же происходит зрение в феноменологическом смысле?

Зрение в нашем рассуждении мыслится как внематериальное явление, всё равно каким образом представленное: как чувственное восприятие, феномен сознания или информация, зашифрованная в своём материальном носителе – клетках мозга. Этой способности необходимо соприкасаться не только с тем, что имеет схожую со зрением нематериальную природу, например, мысленный образ который я обозреваю мысленным взором. Чтобы это феноменальное зрение могло увидеть вещи материальные, нужен материальный орган – глаз. Но если мы пойдем по цепочке феноменов этого самого материального глаза (например, будем говорить о прохождении света через хрусталик, нервную проводимость возбудителей или стереоскопичность картинки), то мы уже не говорим о зрении в его подлинном существе. 

Для зрения необходимо то, что может быть зримым или видимым. Без видимого канал передачи будет равен нулю. Но даже когда присутствует зримое и зрящее, видимое и видящее, для процесса зрения не хватает чего-то третьего. Это третье есть τό φώς [фос] – свет, источник света. В свете вещи выходят в явленность, а глаза становятся видящими.

Зрение держится в свете. Свет это не то, что отражается от поверхностей предметов в особом спектре и так обосновывает способность видеть. Будь так, внутреннего взора не существовало бы, поскольку физический свет должен быть отражен от психических феноменов, скажем, представления образа, а это бессмысленно. Этот факт физикализм стыдливо обходит молчанием, поскольку тут уже феномены света уже не действуют. Свет – это то, что держит раскрытость вещей, а стало, быть, их видимость. Даже на заре философской мысли такое положение дел продумывалось уже на уровне языка. Знать – это владеть теорией чего-то, видеть внутренним взором структуру знания. «Теория» образована от слов θέα [теа] взор и ορãν [оран], зрение (театр – зрелище). Знать – видеть то, что содержится в зримом. Видеть – это познавать внешний облик вещей, т.е. то, как они нам явлены. Хоть трактовка «познания» у нас здесь кантовская, сам этот облик – платоновский: ỉδέα – идея. Мысль и идея суть равнозначны, мыслить, значит видеть и становится этим.

В пятой книге "Государства" Платон разворачивает вопрос: благодаря чему есть зримое и зрение, что они суть в их взаимоотношении? Какая упряжка держит их вместе? Ответ на этот вопрос развернут в знаменитую платоновскую притчу о пещере, в которой от рождения живут люди, способные видеть лишь тени и принимать их за истинное положение вещей. Свет противостоит мраку пещеры, поскольку в нём вещи себя являют в том, как они есть. Свет более широко воспринимается как источник света – Солнце. Зрение видит зримое, постольку, поскольку глаз по природе своей ηλιοειδές [гелиойдес], «солнечен». Глаз светит, отдается свету и потому может улавливать и воспринимать являющееся. То же самое происходит и с внутренним взором, поскольку сознанием я вижу идеи только когда обращён к ним, освещаю их лучом (своей интенции), (то есть, направленности сознания на объект – Гуссерль). Вне луча моего сознания я не могу судить об идеях, ведь они скрыты. Противоположность скрытости, удержание являющегося в свете, называется непотаённостью, по-гречести, αλήθεια, [алетейя], то есть, истина.

Глаза функционируют во вне и во внутрь, для меня и для Другого и тем самым являются овеществленным взором или взглядом, который генетически есть внутренняя способность видеть, т.е. держать вещи и идеи в истине, в свете. Вот почему слепым отказано лишь в смотрении, а не в зрении. Это единственное в теле место, где идеальное встречается с материальным во взаимном проникновении. Глаза потусторонни, они находятся по ту сторону знака и желания; стать чистым взглядом есть мечта каждого знака и каждого желания. Помимо того, что через глаза из меня выплёскивается в мир ужас и удивление, глаза сами по себе удивительны. Почему им суждено слить в себе сразу четыре разнопорядковые функции: видеть внешнее, выражать моё внутренне сознание, существовать для-мира и для-другого? Потому что глаза – овеществление истины, которая есть раскрытость и непотаённость.  



Теперь осталось покончить с самой главной моей экзистенцией, с основным вопросом, который вот уже много времени, пока мы строили все эти умозрения, ждал своего разрешения: как быть с тем диким зверем, который, решительный и дерзновенный, смотрит на меня и уже присел, напружинил лапы и погрузил когти до упора в землю? Немыслимое, но прекрасное и не менее ужасающее существо дикого леса любезно подставило свои глаза для моего восприятия, я уже ощущаю заряженность жизнью этого существа, его выплёскивающуюся витальность. Мне уже не разобраться, чей взгляд метафора, а чей – нет.

Bigby
«Bigby» на

 

eyes straight

Опыт Ничто: от ужаса до удивления

 Среди всего сущего есть такое, которое закрыто для человеческого понимания: к нему ни при каких условиях нельзя подступиться и сказать о нём больше, чем то, что оно просто «есть». Например, нельзя сказать, что такое время, пространство или даже более конкретное – гравитация. Несмотря на то, что законы последней хорошо описаны и подтверждены на опыте, до сих пор неизвестно её «что» и «почему» - что она такое и почему она «действует». Подобных категорий огромное множество, но из всего мы выберем, пожалуй, самое неприступное – радикальнейшее «нет» всему сущему, стену для любого луча понимания и зияющую пустоту самой пустоты; мы выберем Ничто. 

Одно из областей феноменологии Гуссерля заключалось в разработке теории интенциональности. Это довольно простое понятие, согласно которому сознание человека всегда направлено на какой-нибудь объект, существующий в реальности или всего лишь в воображении. Этот луч сознания и называется интенцией. Куда же в таком случае бьёт этот луч, когда мы думаем о Ничто? Где нам вообще искать Ничто? Не является ли оно лишь пустой возможностью выражения языка, наподобие несоединимых терминов? Но что, кстати, язык говорит о Ничто? 

 Допустим, что геологи ищут нефть в таком-то районе, но их поиски не увенчиваются успехом. Что они скажут? «Ничего, - скажут они, - мы ничего не нашли». В каком смысле «ничего», ведь геологи не могли же в породах найти то самое Ничто? Стало быть, искомое Ничто есть просто голое отрицание? Раз есть возможность сказать «нет», значит, можно сказать и про Ничто. Однако Хайдеггер в своём рассмотрении переворачивает эту схему: отрицание и «нет» имеются только потому, что имеется Ничто.

 Хайдеггера едва ли можно упрекнуть в дуализме (как, скажем, Декарта), однако в его философии довольно чётко и ясно разграничиваются два похожих термина: сущее и бытие. Бьёт ли луч интенции в одно и то же место, когда продумываются два этих понятия? Нет. Эти понятия разделяет следующее: сущее – это всегда нечто обнаруживаемое, нечто наличное, некое «то», на которое можно указать пальцем. Бытие же – это то, каким образом есть это всякое сущее. Это в принципе некое «есть».

 Отойдём на минуту от этих сложных понятий и продумаем, каким образом мной обнаруживается сущее; обнаруживается то, что «есть». Ответ очевиден – посредством органов чувств. Их суть состоит в том, что ими что-то обнаруживается. Взглядом обнаруживается видимое, слухом – слышимое и т.д. Чувства сознания обнаруживают для нас ощущения: грусти, тоски, тревоги. По меткому наблюдению Сартра чувство тошноты ежеминутно открывает для меня моё же тело, которое я в обычном состоянии не чувствую. Тело открывается для меня как нечто существующее, имеющее бытие. Но моё сознание полностью захвачено непреодолимым чувством тошноты и такое «обнаружение» бытия тела мучительно. Также оно мучительно для меня, когда, скажем, моя рука сильно поранена, вывихнуто плечо или ноет зуб. Бытие тела в эти нелёгкие моменты становится мне ближе.

 Но мы ищем не бытие сущего (например, тела), а Ничто. Должно же быть что-то, что откроет мне это искомое. Ответ, озвучиваемый Хайдеггером, следующий: это ужас. Он не есть, однако, усиленный или доведённый до высшей точки страх. Страх испытывается перед чем-то, неким сущим, но ужас в корне отличен от страха. Ужас приводит живое в оцепенелый покой, в царство жуткой темноты, где никто не найдёт – как в случае со страхом – какую-то  угрозу. Здесь царит полная неопределенность, почва в буквальном смысле уходит из под ног. Никто не может сказать, перед чем ему жутко, ему вообще жутко. В ужасе сущее повертывается к нам так, что больше не улавливается органами чувств. «Я» не находит опоры в захлестнутости жути. Ужасом, таким образом, приоткрывается Ничто.

 Такие обстоятельства не возникают в связи с болезнью или травмой (хотя и такое тоже происходит), ужас не приходит откуда-то, он восстаёт из нас же поверх всяких заслонов разума или чувства. Наверняка кому-нибудь приходилось просыпаться поздно ночью от внезапного раската грома или рано утром от включившихся динамиков, регистр которых стоял на отметке в полную громкость. Вы уже проснулись и, возможно, понимаете как обстоят дела, что вас разбудило и что все по большому счёту нормально, но канал связи рвётся от непрекращающегося напряжения, вырванное из сна сознание перенапрягается от интенсивности поступающей звуковой информации, «физиологическое ушей» проходит порог боли и тут, помимо всяких уже наличных в голове мыслей, наступает немой ужас, который разверзает рот и заставляет выдыхать нечленораздельные звуки, сокращая вместе с тем лёгкие, для которых словно уже не предназначается следующего вздоха. Так сознание захватывается искомым Ничто. Сознание не может ради сохранения себя отключиться, как это бывает у припадочных дам, для которых всегда стоит наготове рефлекс против всякой неприятной или шокирующей новости. Сознание, захваченное ужасом, цепенеет в ужасе провала бытия, но наше неустранимое присутствие себя же всё ещё тут, при ужасе, где не на что опереться. 

 «Ужас перебивает в нас способность речи. Поскольку сущее в целом ускользает и надвигается прямое Ничто, перед его лицом умолкает всякое говорение с его «есть». То, что, охваченные жутью, мы часто силимся нарушить пустую тишину ужаса именно все равно какими словами, только подчёркивает подступание Ничто. Что ужасом приоткрывается Ничто, человек сам подтверждает сразу же, как только ужас отступит. С ясностью понимания, держащеёся на свежести воспоминания, мы вынуждены признать: там, перед чем и по поводу чего нас охватил ужас, не было собственно, ничего. Так оно и есть: само Ничто – как таковое – явилось к нам» (Хайдеггер «Что такое метафизика?»).

 Итак, канал для открытия искомого Ничто найден. Нужно отметить, что способность открывать Ничто через ужас или, скажем, открывать нечто грустное через грусть, есть только у человека, у того, про кого можно сказать «присутствующий». Можно ли сказать, что в этой комнате присутствует три стула, даже если это действительно так? Нет: стулья лишь наличествуют в этой комнате, как наличествуют эти растения и эта собака. Присутствие дано лишь человеку. Только присутствию дано осознание сущего, его бытия и, как выясняется Ничто, которое тоже как-то «есть». Но нас теперь интересует именно статус этого «есть», ведь даже когда мы охвачены ужасом, сущее нас самих и окружающего не уничтожается. Оно ускользает, сказали мы. Ничто появляется на месте ускользнувшего в ужасе сущего. 

 Ещё не придумано чувства для обозначения того ощущения, которое приходит, когда стоишь у края бездны (настоящей, а не воображаемой). Единственно ближайшее – скалы или арматура выступает не просто во всей роли вещества, за которое можно ухватиться, оно возникает в принципе в роли какого-то сущего – в противовес тому, что разверзается впереди и внизу. У края бездны приходит озарение, а все смыслы светятся необычным светом. Моё присутствие у бездны встаёт в некое отношение к наличному вокруг немногочисленному сущему. Но бездна – это некая пустота, лишь упрощённая техническая копия Ничто.

 Интенция, указанная нами ранее, есть похожее отношение сознания и сущего, моего присутствия и в принципе какого-то бытия какого-то сущего. Луч интенции непрерывно бьёт туда, где будет обнаружено сущее и его бытие. Но присутствие без каких-либо лучей интенции, без обнаружения сущего, а только в охваченностью первоначальным ужасом есть выдвинутость в Ничто. Именно это и характеризует человека. Поскольку обыденность его сознания, при котором обнаруживается окружающий мир, зависит от ряда факторов, например, состояния тела, функционирования органов, в конце концов, настроения, то эта «обыденность» вторична и требует множества факторов. Это очень похоже на биологическую жизнь, которая, как известно, тоже весьма требовательна к условиям. Жизнь даже самых развитых животных, которым доступны не только лишь нюх или острое зрение, но и своего рода интуитивное чутьё и своего рода грусть, не содержит возможности ощутить ужас, приоткрывающий Ничто, а следовательно, и обыденную жизнь, приоткрывающую бытие. 

 Стоит правда сказать, что и для человека открытие именно бытия требует определенных усилий или обстоятельств. Нужно долго всматриваться, возможно, даже прибегая к помощи божественного Дао, в некий предмет (сущее), чтобы ощутить его бытие (что он «есть»). Или оказаться у края бездны, чтобы ощутить некое «то». Здесь бездну можно понимать и не в метафорическом смысле; язык это неплохо высвечивает, когда некто говорит о последнем вздохе или шаге, или сигарете перед коренным нарушением обстоятельств, складывающихся в биологическую жизнь. «На поверхности и сплошь да рядом Ничто в своей исходной сути от нас заслонено. Чем же? Тем, что мы в определенном смысле даем себе совершенно потонуть в сущем. Чем больше мы в своих стратагемах повертываемся к сущему, тем меньше даем ему ускользнуть как таковому; тем больше отворачиваемся от Ничто» (Хайдеггер «Что такое метафизика?»). 

 Человеческое присутствие обоими ногами стоит в найденном Ничто – также как стоит посреди какого-либо мирового сущего, не больше, но и не меньше. В приоткрывании Ничто сущее ускользает в ужасе. Последний наступает как моментально, так и в длительной подготовки родственного ему, но всё же отличного страха. Страх в некоторых случаях выступает контекстом для ужаса, но никогда как таковой не вырастает в ужас – это разные вещи. Но как бы выглядел ужас, будь он слабее, когда сущее ещё не ускользнуло, а Ничто не приоткрылось? В нас в этом случае охватывает нечто другое, что открывает нечто, отличное от Ничто. Нас охватывает в этом случае то ли странность сущего, то ли его необычность, самим своим видом оно пробуждает нас и вызывает удивление.

 Самая первая черта человеческой экзистенции состоит  в удивлении. Оно тоже разнится по классам напряжения (например, непрекращающееся удивление есть изумление). Удивление это тоже некое приоткрывание бытия, но только более нежное, нежели чем приоткрывание Ничто ужасом. Ужас неприятен всегда. Удивление всегда вызывает удовольствие и желание продолжить удивляться вновь, пока удивительное не престанет быть информативным. В удивлении бытие сущего становится впервые самим собой, потому как в человеке в момент этого чувства ещё не созрело этого сущего понимание и истолкование. Оно существует исключительно для удовольствия, доставляемого удивлением и больше – ни для чего. К свойству ужаса принадлежит открывать нечто, что по своей природе не может доставлять никаких ощущений (или доставлять ощущения от Ничто), поэтому, хоть ужас и является первичной «дверью», отпирающей самое первое существование для человека (погружённость в его родное Ничто, в котором он всегда стоит), но это уже прыжок в бездну. Удивление стоит на ступень выше и лишь подводит к бездне, кромка которого составлена из сущего и светится всеми красками жизни. Поэтому удивление первая страсть, которая не имеет противоположной – это тот горизонт, который смыкает сущее и Ничто, наподобие того как обычный горизонт смыкает Космос и Землю. А поскольку в удивлении светится не просто сущее как таковое, а понимание того, что оно есть (его бытие), это можно считать ещё одним доказательством существования Ничто – и сущее и Ничто имеют своё бытие.

 Удивление – это познание бытия до всякого познания (или восприятия: в данном случае это не важно, поскольку любое восприятие реальности – это уже суждение). Удивление, которое возможно исключительно при раскладе, когда человеческое присутствие поставлено в Ничто, даёт возможность появиться вопросу (о бытии) как таковому. Человек – это тот, кто вопрошает; в любом вопросе содержится отсылка к Ничто. «Ибо вследствие удивления люди и теперь и впервые начали философствовать, причем вначале они испытывали изумление по поводу тех затруднительных вещей, которые были непосредственно перед ними, а затем понемногу продвинулись на этом пути дальше и осознали трудности в более крупных вопросах  - относительно возникновения мира. Но тот, кто испытывает недоумение и изумление, считает себя незнающим» (Аристотель «Метафизика»). Это на наш взгляд, самое лучшее объяснение бытия, данное в удивлении до всякого «научного» познания.

 «Ужас – с нами. Он только спит. Его сквозное дыхание веет в нашем бытии; уверенней всего в потрясенном и дерзновенном человеческом бытии».

 

 

eyes straight

Поэтика техники (Τέχνη ποιητικός)

В нижеследующем мы спрашиваем о технике. Путь нашей мысли будет устроен так, что он не затронет вопросы, которые, казалось бы, возникают при каждом подобном спрашивании, а именно: дружественна ли техника? Естественный ли это спутник человека? Может ли она принадлежать существу природы, быть эко-логичной? Несёт ли в себе техника разрушение и смерть? Может ли техника быть разумной? Выносить чёткое решение по каждому из этих вопросов, значит впадать в ошибку бинаризма. Поэтому наше размышление мы устроим так, чтобы, высветив что-то одно общее, не вызывающее сомнений, автоматически высветилось бы вместе с тем и всё остальное. 

 Итак, попробуем поискать существо техники. Можно ли проследить его в историческом плане? Напрашивается положительный ответ, поскольку история человека есть вместе с тем и история современного ему технического оснащения. Даже скорее по технике и узнается то или иное историческое время, нежели по человеку как таковому. Скажем, по паровозу легко узнается девятнадцатый век, по цеппелину – начало двадцатого, по рыцарским доспехам – Средневековье, по летательным аппаратам с крыльями, обтянутыми телячьей кожей – Возрождение. Но в чем следует искать не существо, а именно сущность техники? Нам поможет следующий вопрос: в чем следует искать план дома? Если мы войдём в дом, то мы не увидим никакого плана, мы пройдём по всем комнатам, исследуем чердак и подвал, а потом оглядим дом ещё раз снаружи, но план так и останется для нас потаённым. Даже если мы искрошим и снесём все стены, то плана мы не найдём, наоборот, мы его уничтожим. Таким образом, план дома – это что-то дому не принадлежащее. Подходит ли такое определение для техники?

 М. Хайдеггер в «Вопросе о технике» отвечает: «Сущность техники вовсе не есть что-то техническое. Мы поэтому никогда не осмыслим своего отношения к сущности техники, пока будем просто думать о ней, пользоваться ею, управляться с нею или избегать её. Во всех этих случаях мы ещё рабски прикованы к технике, безразлично, энтузиастически ли мы её утверждаем или отвергаем». Сущность техники ищется Хайдеггером в её «что» и «для-чего». К её «что» относится: изготовление орудий, инструментов и машин, само изготовленное. К её «для-чего» относятся потребности и цели, которым она служит. Совокупность этого «что» и «для-чего» есть техника. Она сама есть некое орудие – instrumentum.

 В инструменте интересным образом смешиваются: цель (для чего он служит), материал (из чего он изготовлен), необходимая форма (которую примет материал) и тот, кто будет орудовать этим инструментом (или изготовлять его). Эти четыре виды причинности в каком-то смысле образуют нечто инструментарное, некую «молоточность» в молотке и «ножничность» в ножницах. Но есть вещи, которые не являются инструментами в прямом смысле слова, но которые, тем не менее, обладают всеми перечисленными причинностями. Возьмём, например, ботинки или чашу. Мы ведь не назовём это ни техникой, ни инструментом. Для них наш язык оставляет другое название – вещь. Вещь, тем не менее, не что-то просто небольшое или доступное осмотру и осязанию. Скажем, яблоко или каштан мы вещью не назовём. Вещи присуща некая изготовленность: изготовленность из-чего-то для-чего-то кем-то, что принимает такую-то форму.

Вещь становится таковой по завершению над ней работы, она становится используемой, когда уже сделана. Завершение делания по-гречески называется Τέλος (телос). Τέλος – есть виновник изделия или вещи, поскольку в нём соединяются все четыре указанные причины. Телос есть конец, но не такой, за которым ничего для вещи не следует, это конец с которого вещь становится вещью в собственном смысле слова. Подошва, колодка, каблук, пара отрезов кожи, бечёвка, медные кольца, гвоздики и нитки не являются ботинком. Этой материи кем-то придаётся форма того, что всеми угадывается как ботинок («ботиночная» форма). Как только в изделии угадывается его «для чего» или «зачем» – оно становится законченным и готовым к использованию. Как видно, из-готовление из-делия – это смешивание четырёх причин, ведомое их концом, Телосом, с которого вещь начинает быть.

 В «Сюмпосионе» («Пире») Платон говорит: «Всякий повод для перехода и выхода чего бы то ни было из несуществования к присутствию есть Ποίησις (поэсис), про-из-ведение». На древнегреческом Ποίησις (поэсис) значит творчество. Всякое художественное творчество выводит к явленности. Природа в греческом смысле, Φύσις (фюсис) тоже про-из-ведение. Однако оно означает самобытное вырастание, вырастание самого из себя, «пребывающее в себе начало движение» (Аристотель). Фюзису, в отличие от Поэсиса не хватает того, кто осуществляет это движение, поэтому Фюзис – нечто самодостаточное. Поэсис или искусство – начало в ином, Фюзис или природа – начало в себе. Человек рождается от другого человека, но статуя не рождается от другой статуи. Фюзис поэтому состоит из меньшего количества причин и является самым высшим Поэсисом.

 Оставим ненадолго Φύσις и вернёмся к произведению, Поэзису. В самом русском слове «произведение» заложен неявный, но просматриваемый смысл: про-из-ведение. Ведение из-чего-то во имя чего-то: «про» (тут можно сравнить латинское pro и contra). Произведение – то, что выводится в открытость, то, что становится чем-то. Само выведение в открытость, пусть это будет рисунок, мелодия или стихотворение мы называем про-из-ведением. В нём собираются все четыре вида повода (нечто материальное; форма, которую оно примет; цель, которой будет служить и того, кто его создаст). Но художественное произведение чем-то отличается от другого произведения – ботинок. В ботинках, или в чаше мы находим большую вещественность, или материал, который собираемся использовать. Мрамор статуи тоже вещественен, однако мы стараемся его сохранить, а не истратить, пустив в некое «для-чего». В случае с ботинками нас главным образом интересует их «для-чего» (чтобы ходить). Поэтому вещь – вторая после художественного произведения ступень из-делия, того, что выводится в сделанность и открытость. Но в ботинках ещё не говорит инструментальность. Их «для-чего» неосязаемо, поскольку человеку само собой разумеется ходить в обуви. Их утилитарность принимается как должное, поэтому, словно очки пред глазами, не замечается.

 Правда, в случае с возникшей задачей или проблемой, человек сразу замечает некое «для-чего» какого-нибудь инструмента или вещи. Если я буду просто разглядывать молоток, то – если я до этого не знал бы, зачем он нужен – я не пойму его назначения. Но как только проблема заговорит во мне, например, проблема скрепить две доски гвоздём, через «для-чего» молотка я пойму что он такое. Инструмент в общепринятом смысле – это третий шаг или третий вид про-из-ведения после художественного творения и второй после вещи. Но где здесь техника? 

 Слово «техника» происходит от греческого Τέχνη (техне). Греки называли так не только ремесло, но и искусство и науку, что очень важно. Техника относится к произведению, к Поэзису, она есть нечто поэтическое и выводимое в открытость, сделанность, изготовленность. С самых ранних веков к технике относилась и наука, επιστήμη (эпистеме), в значении знания, мудрости, умения в чем-то ориентироваться. Техне и Эпистеме стоят рядом, однако между ними существует пространство, который Аристотель разграничивает следующим образом. Техне и Эпистеме выводят в открытость по-разному. Техне раскрывает то, что само себя не производит (в отличие от Фюзиса). «Человек, строящий дом или корабль, выводит про-из-водимое из потаенности соответственно четырем видам «повода». Это раскрытие потаенного заранее собирает образ и материал корабля и дома воедино в свете пред-видимой законченности готовой вещи и намечает способ её изготовления. Решающая суть техне заключается тем самым вовсе не в операциях и манипуляциях, не в применении средств, а в вышеназванном раскрытии. В качестве такого раскрытия, но не в качестве изготовления, τέχνη и оказывается произведением» (Хайдеггер «Вопрос о технике»).

 Мы ближе подошли к существу техники и технического – оно покоится в некоем раскрытии чего-то. Но это раскрытие в той технике, которая сейчас нам явлена, не есть тот самый первоначальный Поэсис, который выводил в раскрытость про-из-ведение. Этот Поэсис вырос в то, что теперь мы называем про-из-водством. Произведение единично и личностно. Производство полностью обезличенно; в русском слове всё ещё слышится этот смысл. Техническое связано с производством: электроэнергии, товаров, предметов. Всё, что оно выводит в открытость, то есть, производит, оно сберегает и хранит. Всё природное, например, уголь из шахты, отныне по требованию техники становится тем, что извлекаемо и хранимо как нужное. Можно ли сказать подобное о кастильской ветряной мельнице? Нет. Её крылья хоть и вращаются от ветра, они отданы его дуновению, а механизм ничего не извлекает и не хранит.

 То, с чем что-то делается, называется эксплуатируемым. Земля по требованию технического, которое извлекает из её недр руду, угль и нефть, превращается в «место» - откуда берётся что-то. Земля утрачивает прежний смысл. Крестьянин, который работает на Земле не эксплуатирует поле и земля в его владениях пребывает по-прежнему землёй. Он просто вверяет семена Фюзису, их собственным силам и следит за их ростом. Хайдеггер приводит в пример Рейн, на котором стоит гидроэлектростанция. Река становится поставщиком электрического тока и служит в рубрике технического исключительно этой цели. Поэтому не электростанция вписана в реку, как вписан в неё старый мост, «одолживший» её берега, а сам Рейн, как бы чудовищно это ни звучало, вписан в электростанцию.

 В одной маленькой статье Хайдеггер исследует передовицу «Правды», где употреблены следующие слова Хрущёва, сказанные по поводу всем известных событий: «Советскому Союзу первому удалось проложить путь по небу от Земли к Луне». Что в этом маленьком предложении не так? Хайдеггер поясняет: «Для начала мы обязаны продумать заявление Никиты Хрущева, имея в виду то положение вещей, о котором не думает он сам: таких «Земли» и «Неба» не бывает в смысле творчески-поэтического жительствования человека на этой земле. Ракетой достигается лишь одно — техническое осуществление того самого, что в течение трех столетий со всё большей решительностью и исключительностью составлялось в качестве природы, такой-то природы, и что теперь поставляется как всемирный, межзвездный постав. Траектория ракеты предает забвению «Небо и Землю». То, между чем она движется, — и не то, и не другое».

 Техническое способно вывести к открытости и удержать в ней уже извлеченное. Техника способна на многое: исследовать потенциалы мозга, ритмы сердца, узнать биохимический состав крови, но этим «раскрытием» наоборот, закрывается и мозг и сердце и кровь в своей подлинной роли. Вот поэтому Хайдеггер говорит, что ни с какой Земли ни на какое Небо человек так и не полетел, потому как забыл, что всё это такое. В вышеприведённом отрывке Хайдеггер употребляет особый термин – "постав". Постав – это тот способ раскрытия потаённого, которым владеет техника. Он называется производственно-поставляющим. Этот постав и есть её сущность.

 К моменту продумывания Хайдеггером вопроса о технике (1953 г.), последняя ещё не развилась до стадии информационных технологий. Техника как нечто, содержащее в себе информацию, ещё не виднелось даже в самых современных для того времени приборах. Восемнадцатый век – время появления техники, опредмечивающей законы механики и термодинамики (станки, паровозы), конец девятнадцатого века – время опредмечивания радиоволн, середина двадцатого – это время появления техники, опредмечивающей энергию атома. Современная техника опредмечивает информацию (заключенную в бинарном коде).

 Мы употребляем слово «опредметить» в значении – стать выявленным фундаментом для роста и развития. Например, как только были выявлены (опредмечены) законы термодинамики, на их основе стало возможным создать технику, которая бы «подставляла» бы себя под их проявление, наподобие того, как двигатель внутреннего сгорания «подставляет» себя под проявление термодинамических свойств газа (расширение под действием температуры, давление, двигающее поршни и т.д.). Скажем, печатный станок Гуттенберга не мог быть подставлен под эти принципы – они в его пору не были опредмечены. 

 Соответственно, не только техника есть опредмеченное (законов физики), но и сама есть опредмечивающее и поставляющее, например, бензин из нефти или электричество из атомной реакции.

 История опредмечивания идёт скачкообразно, а не плавно, чего стоит только этот невероятный скачок от механистической вселенной – через атомную модель – к чипам, микросхемам. Нетрудно проследить, что техника в курсе своего развития повторяет развитие (или просто – бытийствование) природы (Фюзиса): от неодушевлённой материи – через энергию – к сознанию и мышлению.

 Мы помним, что техническое произрастало от τέχνη (техне), которое было в своем роде Поэсисом. Техне было частным случаем Поэзиса. Поэзис был охарактеризован как особого рода Фюзис. Однако Фюзис было тем, что являлось причиной самого себя, что про-из-водилось из себя-же, никем не принуждаемое. В Поэзисе добавляется этот элемент, но целостность ломается. Камень не издает ни звука, однако камень не умеет молчать. Тот, кто не умеет жить, не умеет умирать. Природа (Фюзис) умеет умирать, но техника (идущая от Поэзиса) умирать не умеет, а, следовательно, не умеет и жить. Сломанная и отслужившая техника никуда не девается: провода и остовы каркасов не становятся рудой, резиновые покрытия – каучуком, пластмасса – нефтью. Так техника выпадает из своего «для-чего» и из заботы человека, делается ненужной, подобной краеугольному камню, о который все спотыкаются.

 Фюзис же умеет умирать. Было бы несправедливо сказать, зайдя в лес, что всё вокруг живое. Всё вокруг – наполовину мёртвое, поскольку само-про-из-растание происходит на основе умершего, которое, умерев, передаёт по разным уровням неуничтожаемую энергию. Всё, что было выведено природой в открытость (начиная с одноклеточного организма, собрав его из некоего материала и заканчивая сложнейшим млекопитающим), в своё время должно быть отозвано обратно в сокрытость, в некую прерию несуществования. Это не значит уничтожения живого как уничтожения его материи, это значит такое уничтожение, при котором терялась бы сущность, а, вместе с ней, и форма чего-то. Например, яблоко, которое сгнило, как материя никуда не делось, просто из него ушла некая собранность, «яблочность». Похожее, мы замечали и в Поэзисе, когда в куче обрезков кожи, подошв и колодок начинало говорить нечто «ботиночное», но не раньше, как оно было собрано в открытость Телосом. Из техники человека выпало то «само», которое содержится во всём природном, несмотря на то, что лучшая техника это и есть «само» в прямом смысле этого слова: авто- (от греч. αϋτός – сам). 

 С самых первых дней существования технического, которое было ещё тогда даже, возможно не инструментом, а просто вещью, техника была продолжением самого человека: клешни для горячего – продолжением рук, чуть позже, бинокль – для продолжения глаз и т.д. То, что называется «цифровой техникой» есть по этому принципу – продолжение сознания. Но поскольку в существе техники мы нашли постав (производство-поставляющую сущность), то и электронная техника производит и удерживает в доступности что-то присущее сознанию: фото, видео, аудио, текст – как память. Про: слушавание\сматривание\читывание этого – представление. Работа с этими данными – мышление. Как видно, многого, присущего сознательной жизни из опредмеченного техникой здесь не хватает.

 Путь техники на который она давно встала, ведёт к опредмечиванию и другого, пока ещё чудом не затронутого: аффективного, того, что древние греки называли ασθημα (эстема) – чувственного. Но в том «информационном» виде, в котором техника существует на данном этапе, это, скорее всего, невозможно, поскольку все попытки приблизиться к чему-то относящемуся к сознанию, ощущению и преживанию терпят крах. Как и в случае скажем, с механической техникой, ещё не опредметившей законы термодинамики, необходим резкий скачок, больше похожий на самоотрицание, нежели на логичное продолжение, но это уже в компетенции гегелевских принципов развития.

 Так что же можно сказать теперь относительно техники? Она, как видно, с одной стороны проделала огромный путь усложнения, но в то же время, непременно сохранила принцип, из которого когда-то произрастала: принцип Поэзиса. В сущности, сам Поэзис и само Техническое не соседствуют и даже не видят друг друга в своём бытийствовании,  последнее словно одолжило Поэзис для своих нужд. Только благодаря принципу Поэзиса техника стала тем существом, которое начало открывать мир (опредмечивать)  и открываться в мире (развиваться). Если сама истина это полная открытость, то техника приведёт к истине, но только у Поэзиса было нечто, без чего обходился самодостаточный Фюзис – causa efficiens или «тот, кто». Этот «тот, кто» есть человек.

 

eyes straight

Размышления об искусственном разуме и о сознании

С какой бы случайностью не совершались великие открытия минувшего века, их создатели вполне четко могли сформулировать цель своей работы: мы изобретаем то-то за тем-то. В случае с искусственным интеллектом (ИИ), цель ученые не афишируют или прикрываются аморфными фразами, вроде того, что это будет огромный прорыв для человека и тому подобными. Это будет действительно огромный прорыв, но вот только если он осуществится, он разрешит один из главных вопросов человека далеко не в его пользу; тут скептики точно не будут посрамлены: человек станет машиной, работающей по заложенной программе. 

Если быть точным, то «искусственный интеллект» - это не совсем то, что хотят и чего добиваются гении технической мысли. Искусственным интеллектом обладает и компьютер, поскольку он тоже способен, так или иначе, думать. Вернее будет говорить об искусственном сознании, т.е. системе, которая, помимо мышления, обладала бы субъективной реальностью и волей. Предел мечтаний ученых ярко рисуется Голливудом – и если бы не досадные случаи своеволия машин, то разумное, разговаривающее, чувствующее и мыслящее железо было бы идеальным подытоживающим изобретением конца эры человека.

Но пока ученые современности далеки от изобретения искусственного сознания примерно так же, как древние греки были далеки от создания двигателя внутреннего сгорания. На сегодняшний день кремниевые носители искусственного разума способны функционировать лишь в пределах какой-то программы. Примерная структура программы такова: чем больше будет вписано в неё возможных реакций на внешние раздражители, тем лучше она будет приспособлена для функционирования в своей среде. Как видно, на языке биологии, это уровень простейших организмов. Сейчас есть разработки, когда программа на основе полученного опыта создает другие программы для лучшего приспособления к среде, но такой ход заведомо тупиковый, поскольку программа зависнет примерно на четвертом витке; эту ошибку можно назвать вавилонской башней, когда программа создала много других самостоятельных программ, но управлять ими не может, ведь каждая говорит на своем языке. 

Для создания ИИ весь принцип программирования в том виде, в каком мы его знаем, ошибочен – программа никогда не сможет выйти за свои рамки, какой бы мощной она не была. Поэтому даже самонаучение будет бесполезным. Возможный максимум такого пути инженерии – существо, по уровню мыслительных операций, похожее на попугаев – они могут решать довольно сложные задачки и основываться на результате своего предыдущего опыта. Конечно, необходимо ещё продумать, какой мотивацией будет обладать машина, ведь все её действия должны быть ограничены целеполаганием, иначе она просто не сможет выбрать, на что направить свою деятельность, а также хорошо бы этой системе быть самоорганизующейся, т.е. той, которая бы работала независимо от кого-либо. 

В таком запутанном деле светлым указателем пути будет правильная постановка вопросов. Итак, вопрос первый: в виде чего надо представлять психическую (сознательную) деятельность человека, чтобы, основываясь на общем принципе, попробовать воплотить его в ИИ? Ответ на этот вопрос коренится в противоречии материального и нематериального. Оно выглядит так. Любая деятельность мозга есть результат работы нейронной ткани – клеток, которые передают импульсы и, основываясь на них же, выбирают стратегию действий. Например, если мы просыпаемся внезапно ночью от какого-то шума, через кору мозга проходит мгновенный импульс возбуждения его клеток, который сначала придаст мозгу тонус, а потом будет восстанавливать для нас реальность: где мы, что произошло, откуда шумело и т.д. Потом включатся органы чувств, а дальше – мы уже будем действовать на свое усмотрение. Как видно, совокупность импульсов, словно, бинарный код компьютера, будет определять психическую деятельность человека. Но главное здесь то, что все мозговые процессы обладают физическими свойствами: мощностью и интенсивностью сигнала, определённым расположением активных нейронов в ткани, естественными веществами, которые стимулируют или затормаживают работу мозга, вплоть до количества ДНК в нейронах, которая, по словам некоторых нейрофизиологов, отвечает за память. 

Однако психическая деятельность не обладает физическими свойствами. Например, мы не можем измерить пространственные формы образа дома, который мы себе представляем в воображении, или замерить коэффициент воли. К тому же, та же воля, коэффициент которой нельзя замерить, будет управлять моим телом, то есть, материей. На этот парадокс обращал внимание ещё Аристотель, разрабатывая теорию причин. Поэтому для ответа на первый вопрос нам следует найти то, что удовлетворяло бы как материальной, так и нематериальной – выражаясь по-аристотелевски – причине. Попробуем представить сознательную деятельность в виде информации. Чтобы проверить, подходит ли это определение, рассмотрим свойства информации. 

а) информация воплощена в своем материальном носителе и существует в нём в кодовой форме. б) информация инвариантна по отношению к своему носителю (т.е. одна и та же информация может кодироваться по-разному в разных носителях). в) в самоорганизующихся системах (например, человек), информация может выступать причиной изменений с её структуре и служить фактором управления системы. 

На первый взгляд, понятие информации подходит под все наши требования. Если присмотреться, то компьютер, как система, подпадает уже под два первых требования: в жестком (материальном) диске информация воплощена в кодовой бинарной форме и может передаться другому носителю без потерь. Однако информация сама по себе в компьютере не может быть причиной изменений в своей структуре. В этом коренится проблематика субъективной реальности (СР), которая отличает только человека. Посмотрим на неё ближе. Вопрос второй: что представляет собой субъективная реальность?

На языке информации ответ будет звучать так: субъективная реальность – это информация об информации. Я не просто представляю себе собаку, но и знаю, что представляю её. Другими словами, субъективная реальность – это наше знание о-. О представлении, о чувстве, наконец, о самом знании. Я не просто знаю наизусть «Утро», но знаю, что обладаю таким знанием. Примерно такой смысл был у картезианского Ego cogito ergo sum [я думаю, следовательно, я существую]. Это не значит, что тот, кто не думает, тот физически не существует. Это значит то, что тот, кто сознаёт себя (или любой свой мысленный акт), тот может быть уверен в том, что таковой акт наличествует, а вместе с ним, наличествует тот, кто сознаёт этот акт, то есть, субъект. Скажем, собака тоже думает, но вопрос существования собаки для неё же – некорректен, она просто не может быть ни уверена, ни не уверена в том, что что-то думает. 

Всякий акт познания двумерен: помимо информации о чем-то как таковой, он включает в себя информацию «Я» субъекта. Это единство иноотображения и самоображения. Всё, что сознаётся, облечено в форму определённого знания. В свою очередь, это знание есть реальность, которая тоже представлена в форме знания о знании. Соответственно, субъект может распоряжаться знанием по своему усмотрению. Он может его хранить, воображать, сопоставлять с другим знанием и т.д. Однако он не может его уничтожить. Скажем, я знаю, что знаю стихотворение «Утро», но я не могу стереть его по своему желанию. Как раз наоборот, чем больше я буду стараться забыть его, тем лучше затвержу в памяти. Это ещё раз доказывает то, что нематериальное знание относится к реально существующему, поскольку существующее невозможно уничтожить. 

Сущность субъективной реальности стала ясна: это информация об информации. В этом двуединстве крайне важно, чтобы «Я» было отделено от «не-Я», существующих в протяженности этой реальности. Скажем, чтобы сознанию сознавать собаку как предмет, надо, чтобы само сознание было отлично от него. Чтобы я осознал собаку, надо, чтобы собака в моём сознании выделилась в «не-Я». Вот поэтому я никогда не смогу поймать или осознать своё «Я», поскольку, для этого моему «Я» надо отделиться от выделенного «не-Я». Другими словами, зеркало никогда не сможет отразить само себя. Человеческое сознание в этом смысле подвижнее, поскольку моё «Я» может отражать мои же личностные оценки, мои представления и т.п. Но отразить само себя не может. 

Установим: каждая из модальностей «Я» и «не-Я» определяется лишь через противопоставление другой и соотнесение с ней. «Я» есть то, что противополагается «не-Я» и наоборот, «не-Я» есть то, что противополагается «Я». Это отношение может быть отношением «Я» к внешним предметам, к собственному телу, к самому себе, к Другому, к «Мы», к «Они» и т.д. Потребность для «Я» отражать что-то является фундаментальной. В условиях сенсорной депривации, резкого недостатка информации об окружающем мире будет происходить дезинтеграция «Я» в отношении к самому себе, поскольку «Я» будет в таких условиях «зеркалом в темноте». 

Данные психиатрии показывают: чувство «Я» присутствует в каждом акте сознания и нарушается лишь в патологических случаях, но даже при полной дезинтеграции личности «Я» не исчезает, а лишь «затеняется», деформируется. В таких случаях имеет место не потеря «чувства «Я», а чувство потери «Я». 

Поскольку моё «Я» в той или иной степени присутствует в каждом акте сознания, не составляет непреодолимого барьера «работать» с этим актом. Зная, что я знаю стихотворение «Утро», я, скажем, могу попробовать написать продолжение или пародию на него. Тут мои действия будут зависеть от особой программы. Кстати, из такой «свободы мысли» (поскольку мыслить можно о чём угодно, как угодно), выводится положение о моей фундаментальной человеческой свободе, как свободе действий или множестве вариантов, которые я могу воплощать с помощью своей воли. 

Информация сознания имеет ещё один парадокс. Когда мы говорим о психическом образе, с которым мы будем «работать», его наиболее существенная черта состоит не в содержании или форме воплощения образа, а в способе его представленности. Некоторые учёные формулируют этот парадокс так: почему большинство психических процессов протекает «в темноте»? Нам дана информация как бы в чистом виде, т.е. мы не чувствуем процессов, совершающихся в нашем мозгу. Это первое. А вот второе: Почему в явлениях субъективной реальности человеку дана информация об отображаемых объектах (плюс информация о них самих), но совершенно отсутствует отображение носителей этой информации (т.е. не содержится никакой информации о собственных мозговых кодах). В гносеологическом плане это выглядит так. Когда говорят слово «дом», то сознание сразу раскрывает для меня его значение, эта операция не требует декодирования. Но если мне говорят слово «Erlebnis», то его значение проясняется после операции декодирования (в случае, если оно пройдёт успешно, если я вспомню как это слово переводится). Процесс понимания предстает как процесс перевода «чужого» кода в «свой». Однако и в том и в другом случае, непосредственно код двух слов, с которым будет работать сознание, я определить не могу. На сегодняшний день расшифровка мозгового нейродинамического кода психических явлений поставлена приоритетной задачей наравне с расшифровкой ДНК. 

Этот код психических явлений как код мне не понятен. Он понятен мне, когда на его основе моё сознание перевело его в психический образ. Если здесь уместна такая метафора, то это всё равно как мы будем видеть на экране изображение, но никогда не поймем тот бинарный код, который перерабатывает монитор. Тот код, на основании которого сознание строит образ, для нас не понятен, понятен только образ.

Как мы сказали, информация в сознании дана нам в чистом виде и целиком элиминирована информация о носителе. Но вместе с тем, нам дана способность оперировать этой чистой информацией в довольно широком диапазоне. Когда я вижу собаку, переживаю её образ, то тем самым мне дана информация о ней и информация о том, что я обладаю этой информацией; в то же время я могу легко оперировать этим образом по своему желанию. Способность как угодно оперировать образом собаки равносильна способности оперировать его мозговым нейродинамическим носителем (кодовой системой), т.е. я могу по своей воле, как это странно ни звучало на первый взгляд, оперировать некоторым уровнем собственной мозговой нейродинамики (т.е. собственных мозговых процессов).

Всё это указывает на специфическое свойство тех информационных процессов, которые идут «на свету» и которые связаны с нашим «Я». Вместе с тем, некоторые виды субъективной реальности не поддаются непосредственному управлению. Например, я не могу мысленно оперировать чувством сильной боли в ноге; она просто чувствуется и всё. Об этом здорово артикулировал Сартр, выводя некоторые чувственные феномены, например, тошноту, к экзистенциальной сути. Так, тошнота ежесекундно открывает моё тело для моего же сознания, но оперировать этим психическим образом мне не дано. Мы можем ими оперировать только в определенных отношениях: давать оценку, интерпретировать их. Но некоторые люди, например, йоги, достигают умения управлять ими, в том числе, прекращать боль. Это свидетельствует о принципиальной способности психического управления проникать на те уровни самоорганизации, которые обычно закрыты. 

Расшифровка нейродинамического кода представляет собой особую задачу. Самое поразительное то, что этот код – природный. Наверное, именно поэтому он напрямую не воспринимается человеком. Человек не знает абсолютно оригинальных кодов. Любой код, в какой бы форме он ни выступал – будь то надписи на предмете, найденном археологом или хитроумный шифр – всегда имеет аналогии, которые – не без доли интуитивного вмешательства – приведут к расшифровке. Таким образом, человек читает реальность как код, но лучше сказать, как текст. Ведь основные правила языка, на котором создаются тексты, у всех народов одинаковы (во всяком языке есть существительные, глаголы, грамматические формы и проч.). Человек действительно «живёт в доме языка» (Хайдеггер), поскольку мыслит сообразно языковому устройству, то есть, кодирует и свои психические образы в код, структурно напоминающий текст. 

Природа не мыслит, исходя из горизонта языка, поэтому в виде текста представить её нельзя, следовательно, нельзя и прочитать. В этом смысле, поиски внеземного разума как раз дадут ответ на вопрос нейродинамического кода человека, поскольку, в случае, если другой разум будет мыслить в виде кода, «сбитого» в текст, его можно будет расшифровать и перевести на язык человека. Это будет говорить о том, что существа, обладающие субъективной реальностью (помимо человека), мыслит по образу человека и, что природа развивается во Вселенной по одним и тем же моделям. 

В конце хотелось бы указать на ещё один интересный феномен человеческого сознания. Если посмотреть на животного, не обладающего субъективной реальностью, то мы заметим, что его деятельность почти целиком устремлена во внешний мир. Это понятно, поскольку генетической программой животного заданы довольно жёсткие рамки целей и объектов его окружения, с которыми оно взаимодействует. Мир для животных ограничивается их целевыми установками и говорить, например, что для этой собаки наличествует с ней в комнате вот этот стул, будет некорректным, поскольку собака не может сознавать своё «Я», а следовательно, и отделять его от «не-Я».

Возникновение человека с его сознанием представляет собой качественно новый уровень развития. Но человеческое сознание закономерно сохраняет фундаментальные свойства психики. Оно сохраняет асимметрию направленности во внешний мир и резко усугубляет её. Человеческое сознание в основном, освещало своим лучом то, что было вне человека, то есть, внешний мир. Выходит поэтому, что человек остается в какой-то мере животным, поскольку сохраняет свойственную биологической системе направленность во вне. Уже давно человек использует небиологические (технические) средства активности, которая в результате разрушает строившуюся миллионы лет биологическую самоорганизацию природы. Вопрос здесь поставлен так: способен ли человек ограничить свою безудержную экспансию во внешний мир и перенаправить её во внутренний? Ведь только невероятно малому количеству людей удаётся отправиться на экспедицию по изучению собственного мира. Это звучит слишком просто, но в условиях острого цейтнота, в котором находится сейчас человечество, обостряется понимание знаменитого изречения Хилона, написанного на портике храма Аполлона в Дельфах: γνῶθι σεαυτόν (gnōthi seauton) – познай самого себя.



 
eyes straight

Дао Хофманна

Однажды весною, в день 19 апреля, в швейцарском городке Базеле, на главной аллее, появились на велосипеде два человека странного вида…
Сегодня 67-ая годовщина с момента, когда швейцарский химик-фармацевт Альберт Хофманн стал первым человеком на земле, испытавшим действие им же созданного препарата ЛСД. Несмотря на то, что во многом появление на свет нового вещества было случайным, с исторической точки зрения к этому моменту сходились все тропки. Это и потребность в новом неконсервативном движении разочаровавшегося в прежних идеалах западного общества, и усиление интереса к духовным практикам Востока, и научные открытия в области нейрологии и химии, и, конечно же, обращение к индивидуальному сознанию. Хофманн был не просто химиком, случайно открывшим новое вещество, он вместе с другими деятелями 50-х и 60-х совершил коперниковский переворот – с общечеловеческого первого шага на поверхности Луны он перенёс ценность на маленький шажок вглубь себя, открыв внутренний космос. И, конечно же, ограничивать ученого лишь технической стороной открытия было бы неправильным, потому что вместе с препаратом миру явилось новое учение – Дао Хофманна.

На маленькую извилистую тропку, ведущую к научному открытию, Хофманн вступил ещё в 1917 году, когда получил разрешение исследовать алкалоиды спорыньи – весьма необычного грибка, паразитирующего на злаковых.  Работа с алкалоидами ведется в маленькой лаборатории ныне всемирно известной фармацевтической компании «Sandoz». Результаты не заставляют себя долго ждать – уже через год из алкалоидов спорыньи профессор Штолль, руководитель Хофманна, выделяет вещество эрготамин (от фр. ergot – спорынья).

Боясь конкуренции американских компаний, Сандоз бросает на изучение свойств эрготамина немалые силы. Вскоре компания выпускает на основе эрготамина препарат Гинерген – весьма эффективное средство против мигрени и как кровоостанавливающее средство в акушерстве. Надо сказать, что про необычные свойства спорыньи знали ещё в Средневековье. Тогда она была основной причиной вспышек массовых отравлений, поражавших тысячи людей. В плохих санитарных условиях средневековой Европы зерно, хранившееся во влажных помещениях, часто поражалось спорами грибка. Поэтому и все мучные изделия содержали в себе весьма токсичные алкалоиды. Большая дозировка алкалоидов спорыньи проявлялась в двух формах: гангренозной и судорожной. Нелетальные отравления, как правило, вызывали галлюцинации и сильные психические поражения. Но к спорынье обращались и как к лекарству. Поскольку она останавливала маточные кровотечения, при родах её использовали повивальные бабки.

Работа с эрготамином провдилась не только Сандозом, но и другими компаниями. Сотрудниками нью-йоркского института удалось изолировать и описать ядро, общее для всех алкалоидов спорыньи. Оно получило название лизергиновой кислоты. О научном открытии одновременно сообщили четыре лаборатории, в том числе, и Сандоз. Вскоре профессор Штолль выделяет и сам алкалоид – эргобазин. Путём химического распада он превращается в лизергиновую кислоту.

Главной задачей Хофманна стало синтезировать этот алкалоид, чтобы было возможным производить его в лабораторных условиях. Для синтеза ученому нужно было связать две составляющие – эргобазин и лизергиновую кислоту.

Получение лизергиновой кислоты явило свои трудности. Она оказалась весьма нестойким веществом, и связать её радикалами было непросто. Только через несколько попыток Хофманну удается связать её с пропаноламином и прийти, таким образом, к эргобазину. Напомним, что целью учёного был синтез именно эргобазина как универсального средства для акушерской практики. Разные соединения лизергиновой кислоты и аминов давали производные с разными фармакологическими эффектами. Опыты химика привели его к двадцать пятому веществу из целой серии производных – диэтиламиду лизергиновой кислоты, которая в сокращённых лабораторных записях фигурировала как ЛСД-25.

На опытах с животными было установлено, что ЛСД-25 был, всё же, на 30% слабее эргобазина и справлялся с остановкой маточного кровотечения хуже. За ненадобностью изучения его были приостановлены. Животные, на которых испытывали препарат, становились беспокойнее, что подсказало Альберту Хофманну о возможных дополнительных свойствах ЛСД-25.

16 апреля 1943 года он повторяет синтез ЛСД-25. Однако работа с полученными кристаллами вещества была приостановлена из-за необычного ощущения. Хофманн отправляется домой, в дороге он испытывает заметное беспокойство в сочетании с лёгким головокружением. Уже в постели, это ощущение сменяется приятным опьянением, после чего наступает соноподобное состояние. Перед глазами Хофманна проносились цветные картины и необычные образы. Через два часа все пришло в норму. Хофманн понял, что причиной необычного состояния могло стать отравление веществом, с которым он работал, однако химик никак не мог взять в толк, каким образом оно попало в его организм. Зная о токсичности спорыньи, он всегда пользовался средствами защиты. Вскоре он заключил, что вещество могло попасть в организм через кончики пальцев, однако в истории ещё не было вещества, которое обладало бы настолько сильными свойствами.

19 апреля 1943 года Хофманн решает провести эксперимент над собой. Записи в журнале для наблюдений. 16.20: Принято орально 0.5 куб см. 1\2 пропильного раствора татрата диэтиламида. 17:00:Отмечается головокружение, чувство тревоги, визуальные искажения, симптомы паралича, желание смеяться. На этом заметки прерываются, записывать нарастающие ощущения становится невозможным. Хофманн просит ассистента проводить его домой, они вместе садятся на велосипед (автомобиля у них не было из-за ограничений военного времени). Как отзывается химик, по дороге домой его состояние начинает принимать угрожающие формы. «Всё в моем поле зрения дрожало и искажалось, как будто в кривом зеркале. У меня также было чувство, что мы не можем сдвинуться с места. Однако мой ассистент сказал мне позже, что мы ехали очень быстро». (А. Хофманн "ЛСД - мой трудный ребенок")

Дома галлюцинации приняли уже устрашающий характер, однако кое-какие проблески сознания всё же сохранялись. Чтобы нейтрализовать отравление, Хофманн просит принести молока. За вечер он выпивает два литра. Фрау Р. с кувшином в руках чудится химику не служанкой, а «коварной ведьмой в раскрашенной маске». Первый в мире опыт ЛСД мало чем отличался от средневековых демонических галлюцинаций с дезинтеграцией внешнего мира и растворением в нем внутреннего «Я». К моменту, когда приехал врач, кризис миновал. Хофманн вернулся из таинственного и полного устрашающих галлюцинаций мира к неугрожающему психике состоянию. Страх ослаб и уступил место счастью, вернулось восприятие мысли, по потолку комнаты поплыли радужные круги и спирали…

Наутро Альберт Хофманн уже мог мыслить и начал делать первые попытки осмыслить экспириенс. Несмотря на столь глубокое воздействие вещества, память сохранила все события, функция осознающего сознания не прерывалась ни на минуту. Другим удивительным свойством ЛСД было то, что отсутствовали все симптомы похмелья, даже наоборот, сознание словно очистилось и воспринимало мир лучше. Неразрешимым казался лишь один вопрос: как вещество в таких мизерных количествах может вызывать такие сильные психические изменения.

В лаборатории данным Хофманна о свойствах ЛСД не поверили и решили поставить эксперимент над животными. Летальной дозой для мыши оказалось от 50 до 60 тысячных грамма ЛСД, введённого инъекционно. Для кролика пределом было 0.3 мг\кг. Один слон, которому ввели 0.297 грамма ЛСД умер через несколько минут. Такие малые дозы, вызывающие смерть могут создать ощущение, что ЛСД очень токсичное вещество, однако в сравнении с человеком такая токсичность сводится на нет. Ведь только 300-600 кратная передозировка ЛСД могла вызвать летальный исход у человека. Именно поэтому от приема ЛСД как химического вещества не было зафиксировано летальных исходов.

[Притча Чжуан-Цзы о психонавте.

Скажи, Альберт, - спросил князь Вэн-хуэй, - как ты достиг столь высокой степени понимания мира?

Хофманн отложил пробирку и сказал: «Я люблю Дао и таким образом, совершенствуюсь в своём искусстве. Когда я начинал заниматься химией, чтобы постичь суть материи, я видел разные вещества: жидкости, взвеси, порошки, растворы, соединения. Десять лет спустя я уже не видел ничего этого. Теперь работает только моё сознание, а не разум, смотрящий в микроскоп. Я знаю, какова природа вещей в их первозданном состоянии, я смотрю, закрыв глаза, и так познаю божественную пустоту. Я не соединяю валентные атомы веществ и не смешиваю реактивы. Хороший химик познает строение веществ в течение всей своей жизни, я же узнаю, как она устроена, за мгновение. Обычный химик-фармацевт за год разрабатывает с десяток разных соединений в надежде, что хоть одно да пойдёт на пользу. Мне одно вещество служит вот уже шестьдесят лет. Просто я не вникаю в бесконечно малые пространства кристаллических решёток, а двигаюсь в обратном направлении, во внутрь себя. Моё сознание не имеет атомов и, следовательно, не подчинено законам валентности. Вот почему я уже шестьдесят лет исследую себя и всё ещё не исчерпал своей проницательности. Каждый раз, когда мне надо получить опыт от истинного Дао, я отмечаю наиболее сложные места, задерживаю дыхание и действую не спеша. Я лишь тихонько сажусь и жду, пока мне мой внутренний взор не укажет на божественную и лучезарную суть Вселенной. Я вижу пучки лучей, дожди, кольца, водовороты, витки, брызги, облака, а том арки, пустынные ландшафты, террасы, звёздное небо невероятного великолепия с такой же легкостью, с какой обвожу взором свой рабочий стол. Тогда я подхожу к концу, выдыхаю и распрямляюсь». ]

Исследование показало, что ЛСД блокирует серотонин – гормон, в основном, локализованный в среднем мозге и участвующий в биохимии психических функций. Однако одной блокировкой серотонина нельзя объяснить столь специфический эффект ЛСД.

[Дао пусто, но в применении неисчерпаемо. О, глубочайшее! Оно кажется праотцом всех вещей. Если притупить его проницательность, освободить его от беспорядка, умерить его блеск, уподобь его пылинке, то оно будет казаться ясно существующим.

Калейдоскопы образов, сотканные из цветов пусты – они не существуют – однако они неисчерпаемы. Горы и равнины не будут огромнее маленькой песчинки, из которой вырастет внеземное видение.

За пределами человека в бесконечность пролегает космос, но не найти в тех глубинах божественного Дао, ибо глубины те всё равно конечны. Закрытые глаза и недвижимость тела – вот начало пути вглубь к Дао. Не сдвигаясь с места, движение должно быть интенсивно, само пространство склонится пред путником: до Луны – рукою подать, до Китая пешком – полшага. ]

Эксперименты с другими галлюциногенами показали, что ЛСД оказался в 5000-10000 раз активнее мескалина. В то время как мескалин оказывает действие на всю систему мозга, ЛСД локализовался лишь в высших контрольных центрах психики и умственных функций. С точки зрения нейропсихологии, ЛСД действует в районе диспозиции бессознательных компонентов психики. Поэтому активизация этих зон служит так называемым вытеснением – человек вспоминает или заново переживает уже забытые воспоминания, как правило, из детства. Поэтому, как только ЛСД стал доступен, его начали активно использовать на сеансах по психотерапии в лечении невротических состояний. Так начиналось его психоделическое шествие по планете.

[Совершенномудрый, совершая дела, предпочитает недеяние; осуществляя учение, не прибегает к словам; вызывая изменения вещей, он не осуществляет их сам; создавая, не обладает тем, что создано; приводя в движение, не прилагает к этому усилий.

Существа небесные – ангелы и прочие с крылами – всегда в недеянии, ибо нет ничего такого, чего не делалось бы в недеянии. Направление их взгляда неопределимо, мысли по глазам неясны, они не в праздности, но в недеянии, ибо нет недеяния более сосредоточенного – оно ведёт их к Дао.

Совершенномудрый изменяет мир, рвёт ткань пространства и бытия, где из порезов вытекает сияющее цветами радуги вещество. Но совершенномудрый не прикасается к тому, что изменяет, а то, что изменено, не находится в его владении, ибо нельзя ощупать это. В этом его сила и в этом он совершенномудр. ]

Вскоре самые проницательные и передовые теоретики 60-х и 70-х стали примерять на себе визионерский опыт. Этот период стал самым творческим и продуктивным, наверное, во всём двадцатом веке. И если открытия, скажем, века девятнадцатого, исчерпали себя и вступили на путь непомерного роста, который продолжается до сих пор, то визионерский опыт стал неисчерпаемым. Он был, словно, ответом на марксову систему экономии и непрестанного накопления материальных вещей. Гонка ради гонки истребила из жизни всякий смысл, так как накопление не знает насыщения.  

[ Небо являет розовокрасное сияние и лазурь лишь с одной стороны. Так почему же мы смотрим от себя? Стремясь увидеть бесконечно малое или бесконечное больное в том, что перед нами? Небо и Земля долговечны потому, что существуют не для себя. Так почему мы стремимся схватить для себя то, что нам не принадлежит?

Видение мельчайшего называется зоркостью. Сохранение слабости называется могуществом. Следовать сиянию Дао, постигать его глубочайший смысл – это и есть соблюдение постоянства. ]

Хофманн был отцом ЛСД, Тимоти Лири стал его апостолом. В этой парадигме визионерского опыта каждый сам определял наиболее интересные пути; и можно ли утверждать, что, скажем, Дорз или ещё сотни других коллективов были вне этой визионерской феерии? Можно отчуждать от сотен и даже тысяч песен, фильмов, книг, стихов, тот непреходящий духовный опыт, то сияние, в коем они были рождены? Если да, то тогда это искусство для отчуждённых.

[У тех, кто не знает о Дао, тоже есть тело и есть органы, однако они ощущают тело и органы только когда те болят. Когда тело и органы дают наслаждение, ощущаются не они, а собственные страсти. У тех, кто не знает о Дао, есть душа, однако они ощущают её только когда хотят достичь цели своих страстей.

Если душа и тело будут в единстве, можно ли сохранить его? Если сделать дух мягким, можно ли стать бесстрастным подобно новорождённому? Если созерцание станет чистым, возможны ли тогда заблуждения?

Самые лучшие мысли приходят сами. Глубочайший опыт получается за мгновения, а осмысляется вечно.]

[Знающий людей разумен. Знающий себя просвещён. Побеждающий людей силен. Побеждающий самого себя могуществен. Знающий достаток богат. Кто не теряет природу, долговечен. Кто умер, но не забыт, тот бессмертен.

Кто познал себя самого в победе над своим скепсисом – мудр. Кто открыл в себе себе не принадлежащее, дополнительное, уникальное, тот увидел часть Дао, потому как Дао не принадлежит никому, но есть во всех. ]